Marauders: stay alive

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Marauders: stay alive » Завершенные отыгрыши » [12.03.1978] we have always lived in the house


[12.03.1978] we have always lived in the house

Сообщений 1 страница 30 из 35

1

WE HAVE ALWAYS LIVED IN THE HOUSE


закрытый эпизод

https://forumupload.ru/uploads/001a/c7/fc/174/531834.jpg

Участники:
Антонин и Анна Долоховы

Дата и время:
12 марта 1978

Место:
заброшенный дом в Херефордшире

Первый урок ментальной магии для Антонина Долохова: все самое страшное, что может с тобой произойти, произойдет в твоей собственной голове.

camille - home is where it hurts

Отредактировано Anna Counter (2021-04-26 12:57:03)

+2

2

В один из дней, что они были у Антонина дома, Аня снова заявила, что ему необходимо заниматься ментальной магией или хотя бы защитой от нее. Она как обычно довольно буднично и просто заявила: «Антон, надо». Он и сам понимал, что надо, но, как говорится, «свежо было предание». Воспоминания от прошлого опыта ее проникновения в его сознание были не самыми приятными в его жизни, а где-то на подкорке и вовсе периодически мелькала мысль, что ничем хорошим это не закончится. Доверие доверием, но подпускать кого-либо настолько близко к себе всегда неприятно. К слову, Долохов когда-то предлагал ей потренироваться на нем по молодости, но Анна тогда отказалась, явно не поверив в его готовность настолько предоставить ей всего себя. Возможно, поверь она ему тогда, много было бы проще.

Именно эта мысль «чтобы наконец стало проще» и заставила Антонина все-таки сдаться и согласиться. Его откровенно бесило, что, как оказалось, его достаточно просто вывести из равновесия, если знать, куда надавить, а он не мог себе позволить такой роскоши, особенно в свете всех грядущих планов Риддла. Его он не мог подвести.

Да и Аню тоже не мог. В какой-то момент Долохов понял и принял, что решение этой проблемы поможет ему правильнее взаимодействовать и с ней. В конце концов «обучение» должно было пойти в две стороны: она говорила, что поможет научиться защищать собственное сознание, а также проникать хотя бы поверхностно в чужое. Возможно, это был крючок, на который она его поймала, но «пойматься» было даже интересно.

Анна не называла ему адрес, чтобы у него не было соблазна заранее проверить, куда она собирается его привести. Сказала, что место должно быть максимально ему неизвестным, иначе пропадет вся чистота эксперимента. Она аппарировала их обоих из его квартиры на порог действительно неизвестного ему дома.

— Мы собираемся к кому-то вломиться? — усмехнулся он, оглядываясь вокруг и по привычке пытаясь оценить обстановку. Судя по внешнему виду, в доме никого не было уже давно, он был брошен своими хозяевами. Возможно даже магглами. Но впечатление могло быть обманчиво — ему ли не знать, как можно спрятать целую жизнь в якобы заброшенном здании.
— Не суди всех по себе, Антон, — Анна закатила глаза, явно снова мысленно посылая его к своим кентаврам. — Дом заброшен, но для наших целей как раз подойдет. Заходи в дом, пройдись по комнатам. Попытайся расслабиться.
— Зная, что где-то рядом ты, готовая меня вырубить? — жена снова смерила его взглядом, полным презрительного разочарования в его умственных способностях, после чего открыла дверь и жестом пригласила его внутрь.

Дом был заброшенным, но по интерьеру еще можно было угадать, чем когда-то жили его хозяева. Как ни странно, немного напоминало дом Долоховых в Париже: похожая мебель, книжные шкафы, лестницы. Кажется, у его матери была похожая любимая ваза.  Внизу было несколько гостиных и столовая, библиотека. Похоже, хозяевами дома были зажиточные магглы.

Центральная лестница тоже вела на второй этаж в спальни. В западной части дома, их дома, если точнее, была комната его родителей и спальня, которую отдали ему и Ане после свадьбы. В восточной были гостевые и его «детская». Антонин уже хотел зайти проверить, насколько в этом доме даже расположение комнат повторяло дом в Париже, но услышал резкий и громкий голос: «Антонин, почему я снова нашел очередной труп в твоей комнате?!»

Долохов резко обернулся. Ани рядом не было. И он был дома. В Париже. Иллюзия застала его настолько неожиданно, что от негодования даже не было сил выругаться.

+3

3

— Антонин!
Голос Романа Долохова гулким эхом разносится по этажу, заполняя собой каждую давно оставленную хозяевами комнату. Из этого дома даже лишняя мебель со временем ушла — осталось только то, что никто из жителей соседней деревушки не смог утащить. Но Роману Долохову невдомек — его не существует, и он вышагивает навстречу своему сыну по длинному коридору своего собственного, тоже не существующего дома.
— Почему ты вынуждаешь меня повторять, Антонин?
Антонин стоит рядом, только руку протяни. Но Роман Долохов не протягивает руку. Он сворачивает в последний момент, толкает ближайшую дверь и продолжает разговор с темноволосым мальчишкой, что сидит на полу, разложив вокруг себя как спасательный круг свои «взрослые книжки».
— Опять довел мать до слез, — сухо констатирует Роман Долохов. — Что ты за чудовище такое…
— Чудовище! Чудовище! Чудовище! — радостно вторит ему детский голосок. Въедливый, не то мальчишечий, не то девчоночий — в таком возрасте еще не разобрать. Голосок приплясывает вокруг Романа Долохова. — Дедуля, чудовище — это же плохонько, да?
— Омерзительно, — говорит Роман Долохов и поворачивается к Антонину. — Омерзительно.
Повторяет ему прямо в лицо.
— Софья, как ты могла? Я же дал ей слово. Ты дала слово мне. Аня умерла. Пусть в могиле и остается…
… земля под ногами холодная и сырая. В этом же вся идея могилы, да, Антон? Их же не бывает в гостиной? Или бывают?
— Нос можно вправить с помощью магии. Простейшие чары. На то мы и волшебники, молодой человек, — сухо говорит Роман Долохов.
— Ты же мне его сломал с какой-то целью, значит, пусть срастается, как есть. Или просто хотел причинить мне боль, зная, что я потом устраню ее магией? — Роман Долохов с размаху влепляет ему пощечину.
— Не вправишь себе нос сам, его тебе вправит она! Ты разве этого хочешь, никчемное ничтожество?
Спальня в Париже светлая, большая, с огромной вечно не застеленной кроватью, небесно голубыми стенами с оживающими картинами, с разбросанными по всем углам детскими игрушками, сажусь на кресло и натыкаюсь на плюшевого медведя с наспех пришитым глазом.
— Я ведь просила тебя написать, что ты скучаешь по мне! Скучай по мне почаще и получше! — Анна разворачивается на кресле, чтобы посмотреть Антонину в глаза. Может, хватит мозгов, чтобы прочесть по губам. От решительности и злости она сжимает медведя, которого вытащила из щели между спинкой и подушкой под спину. — Что тут непонятного? Ты бы приехал, мы бы сделали вид, что страшно скучали и не хотим ничего иного, кроме как закрыться в нашей спальне, а потом твои родители бы уехали, и у нас было бы свободное время! Свободное время, Долохов! Мы были бы втроем! Хоть раз! Ты вообще понимаешь, Антон, насколько это важнее вот этого вашего огромного семейного сборища? Почему ты всегда думаешь только о себе, когда я пытаюсь думать о нас всех?!
Беги, беги, беги отсюда прочь, Антонин. Коридоров в доме много, ты помнишь их все. Приоткрытая дверь тебя манит как ребенка — что там в родительской спальне? Давай за этим мальчишкой, а? У него вместо игрушки в руках — анатомический атлас с оживающим кровотоком, потому что мама поощряет его увлечение наукой.
— Он моральный урод, Соня! Он не заслуживает любви. Ни твоей, ни моей, ни ее.  Зачем ему семья? У него есть трупы в морге Дурмстранга. Там ему и место.
— Ты веришь в то, что ты говоришь?
— Как никогда!
Запальчивый, запальчивый Роман Долохов. Помнишь его таким? Куда только он прятал свою маску вкрадчивой интеллигентности? В шкаф! В шкаф в кладовке. Огромной кладовке, где по старой памяти хранили разносолы. А ты хранил Арно Рюэля. Помнишь, как он до отвращения похож на тебя, только даже у мертвого у него глаза поживее?
Куда пойдем дальше? Хочешь пойти в гостиную? Помнишь в гостиной музыкальную шкатулку матери? Там внутри была русская балерина. Этот Дягилев, даром что и магам, и магглам, — полукровка, что с него взять — но гений! Открываешь шкатулку, а там… Car sa Katia, sa jolie Katia // Vient de le quitter // Sa Katie l'a quitté А стройная фигурка кружится, танцует, смотрит кокетливыми, томными глазами. Твоя мать любит эту мелодию — ей нравится классическая музыка.
Ты такой дурак, Антон… Ты даже не сопротивляешься… Ты позволяешь мне достать из тебя все, что я хочу, как из той шкатулки с русской балериной. Ты что, хотел такой атлас? Или чтобы хотя бы мама поддерживала тебя в твоей маленькой «науке»?
В его парижском доме, в том, что у Долохова в голове, есть одна, которая манит Долохова закрытой наглухо дверью. Страшно открыть, да? Знаешь, что там? Конечно, знаешь, хотя я только посмотрела по поверхности…
— Думай, Антон. Думай, что здесь не так, — говорит Анна и вместо Антонина кладет руку на ручку двери. Чуть приоткрывает ее, чтобы они оба слышали возню. — Думай…
Чудовище! Я бы сдал тебя жандармам, но мне жаль твою мать.
Не жену? Точно не жену? Антонин тянет руку к руке Анны, но она исчезает вместе с дверной ручкой, и он на площадке лестницы на второй этаж.
— Антонин!

+3

4

Это было неожиданно жестоко. Настолько жестоко, что он сам бы лучше не придумал. В какой-то степени он понимал, что это иллюзия. Даже, кажется, теоретически догадывался, что это было за заклинание. Как она успела? Когда? Он ведь слышал ее шаги, слышал, как она шла рядом. Неужели так увлекся воспоминаниями, потому что дом похож на тот, где он провел детство и юность? А он похож? Или иллюзия началась уже с порога?
Долохов понял, что потерял Аню в тот самый миг, когда она открыла дверь, и он вошел в дом. Хитро, Анна Дмитриевна, хитро. Вот уж не думал, что попасться будет так просто. Удивительно, как легко было бы его поймать, попадись ему когда-нибудь аврор-менталист. Возможно, даже в ДОМП не понимают, каким бы это могло быть для них преимуществом.

Но Антонин не успевает довести эту мысль до конца, потому что граница реальности и иллюзии стирается, а он даже особо и не сопротивляется. Ему даже интересно, как далеко она может зайти. Как далеко в принципе можно зайти в воздействии на его сознание. Ведь в этом же суть обучения? Понять свои слабые стороны, проверить, где твои границы, чтобы знать, как эти стороны и границы укрепить. Поэтому Долохов позволяет ей просто вести его по своим воспоминаниям, попутно пытаясь понять, как из них выбраться.

Понимание приходит не сразу, потому что бьет она по самым что ни на есть болевым точкам. Отец, который не поощряет практику некромантии в доме. Да и во дворе тоже. И вообще где-либо и когда-либо. Мать, которая боится, и непонятно, кого больше: своего мужа или своего сына. Или поощряет сына? Нет, не поощряет. Боится. Хотя любит явно больше. Очень хотелось верить, что любит. Но это все не про маму, поэтому ее образ довольно быстро становится все прозрачнее.
Странно видеть себя со стороны. Такого маленького, но уже такого дерзкого. Ты ведь таким хотел меня видеть, да, отец? Дерзким, готовым идти до конца, наперекор своей природе. А я тебя тогда не понял: думал, надо идти наперекор тебе. Вообще идти наперекор всем.
Как ни странно больнее было увидеть саму Аню. Он помнит ту их первую ссору в Каннах. Помнит, как искренне она злилась, помнит свое непонимание. Ведь зачем доводить себя до истерики, если можно было просто ответить на то его письмо? Ведь он спрашивал, есть ли у нее планы на лето! «Однако, если у тебя уже намечены определенные планы, рекомендую меня в них посвятить». Почему изначально было так сложно и тебе тоже говорить со мной? Зачем нужно было доводить нас до точки кипения?
Но Аня кричит «мы были бы втроем», и Долохов пятится обратно в коридор. Троих никогда не было. Тогда точно не было. И ведь не будет. Почему она говорит про троих? Или это его подсознание подкидывает идею? И комната была не такой. В его комнате всегда был идеальный порядок, отец бил даже за неровно висящие шторы. Слышно, как бьют волшебные розги по рукам. Потом он обычно бил по ногам. По лицу бил всегда руками. Так было обиднее, больнее. По лицу всегда без магии.

Что страшнее? Это ее «втроем» или отец?

Мальчик бежит в спальню родителей, но Антонин не спешит туда вламываться. Он помнит тот случайно подслушанный разговор. Он хотел зачем-то зайти к матери. Что-то спросить. Кажется, проявил слабость и хотел поговорить про жену. Тогда он тоже не зашел. И сейчас не будет. Там отец. С ним он не хочет говорить.
С первого этажа слышно музыку. Черт побери, опять эта мерзкая песня, Аня. Почему он ее помнит спустя столько лет? Слова другие были. Точно другие, ведь он недавно их пел для нее в Косом переулке. Ta Katie t’a quitté…

В их с Анной спальню он не заходит. Как он оказался здесь так быстро с первого этажа? Снова бежал?
Он слышит из-за двери отца, но точно помнит, что этот разговор был не там. В спальне было другое. В спальне он угрожал жене, что заткнет ее сам, если она не замолчит. К этой границе он точно не хотел подходить ближе. Через нее он уже однажды переступил.

Антонин возвращается в детскую спальню, практически бежит туда, где Аня снова сидит среди беспорядка и вертит в руках наспех зашитую игрушку. А он не позволял себе делать что-то наспех.

— Значит, в иллюзии всегда можно найти признак нереальности? — Долохов сел на кровать. — Это защитная реакция сознания или ошибка менталиста? Долго мы уже здесь?

Отец снова кричит откуда-то из коридора, и он резко дергает головой в сторону этого звука. Голос как ни странно манит. Словно хочется пройти через это снова. Потому что он заслужил пройти через это снова? Или это какой-то вид мазохизма? Или хочется разобраться, как он допустил, что спустя столько лет это на него влияет.

+3

5

Нет, нет, нет, нет. Так не пойдет, Долохов. Мысль, что ты заслужил этот кошмар, конечно, хороша и даже в каком-то смысле делает тебе честь, но только не тогда, когда ты внутри сконструированной кем-то иллюзии. Ты просто сидишь на том, что кажется тебе нашей старой супружеской кроватью, а я могу вытянуть из тебя все, чего ты боишься, и все, за что ты чувствуешь себя хоть немного виноватым. Потому что я знаю, о чем ты думаешь, Антон, — я существую сейчас только в твоей голове.
Анна вертит в руках нелепого мишку. Мишка до сих пор кажется ей хорошей идеей — Долохов во всем любил основательность и крепкий, “на века” (плохо это или хорошо) подход. Наспех он не стал бы чинить даже детскую игрушку, и в его воображении воспоминание или представление о такой несуразной вещи зудело странностью и тревожно звенело незавершенностью.
Нашел игрушку, молодец, Антон.
— Не всегда. Только если ты предусмотрел для сознания такую защиту. Или если менталист ошибся, — Анна смотрит на него внимательно, без улыбки и издевки. Это очень важный момент. Ключевой момент в том, что Долохову еще предстоит пережить, и необходимо, чтобы он понял или хотя бы попытался понять.
Это пустой дом. Здесь ничего нет, кроме никому не понадобившейся полуразвалившейся мебели. И Долохов даже не прошел дальше холла. Он сейчас стоит в темной маггловской передней и смотрит перед собой остекленевшими глазами. Я могу ударить тебя сейчас, Антон. Там. И ты ничего не сможешь мне сделать. В этом заключается твоя физическая слабость. Но это не самое страшное. Самая страшная слабость здесь другого толка. Самую страшную ошибку, которая однажды может стоить тебе жизни, состоит в том, что ты веришь, Долохов, что ты управляешь ситуацией.
— Сам как думаешь, сколько? — спокойно спрашивает Анна. Она не прерывает их разговор до того, как Долохов ответит. Это же обучение, в конце концов, а не изысканная пытка. Пытать тебя, правда, было бы забавно, Антон. Тем забавнее от того, что ты сам не понимаешь, как это легко.
Антон! — голос Романа Долохова приближается к ним по коридору, а вместе с ним — звук его шагов. По-военному четкий, уверенный ритм. Он ровно так и ходил по своему парижскому дому — это были его владения, и Роман Долохов ощущал себя в них единственным хозяином. — Ты только вернулся, а уже все пустил в жопу кентаврам!
А что если он — это я? А, Антон? Что если он смотрит на тебя, и ты знаешь, что это твой отец, Роман Алексеевич Долохов, с его дворянской осанкой и резковатой манерой общения с единственным сыном, а смотришь на него — и видишь меня? Что если тебе кажется, что из нас двоих самое реальное, что существует на свете — это он? А он в могиле, Долохов. Думаешь об этом? Или в могиле на самом деле я?
— Папа! Папочка! Papa! — детский голос, не то мальчишечий, не то девчоночий, встревоженным колокольчиком звенит в коридоре.
— Видишь, до чего ее довел! — говорит твой отец-или-я. — Лучше бы ты никогда не возвращался. Я каждый раз надеюсь, что твой корабль утонет где-нибудь посреди моря. А ты все равно возвращаешься домой. Ты испортил жизнь мне, матери, жене. И ей испортишь. И ей, — говорит твой отец-или-я, — испортишь.
— Папа!
Анна проходит по краю собственного кошмара — дверь откроется, и ей придется достать из памяти Долохова пятилетнюю темноволосую девочку, ее главный, ее самый большой страх. Но она идет на это — все, кто забираются в чужую голову, проходят порой по краешке собственного кошмара, и иллюзия тогда чуть дрожит по краям. Будет полезно, если ты научишься замечать и это, потому что за такой край можно зацепиться и сдернуть полог. Но не сегодня, Антон. Сегодня просто посмотрим, сможешь ли ты это заметить.
— Убирайся из моего дома, — говорит твой отец-или-я. — Сдохни, наконец, Антонин. Освободи нас всех.
Ты же слышал такое раз-другой, правда? А если даже нет, какая разница? Твоего отца очень легко таким представить. Ты представляешь его себе таким слишком часто и слишком хорошо. Ты просыпаешься от такого посреди ночи…
… вот прямо как сейчас. А за окном — сонный сад и непроглядная темень. Повернись, я сплю рядом с тобой. Но ты трусишь меня будить. Трусишь признаться, что такой большой мальчик все еще видит страшные сны про папу.
Секрет в том, что сейчас ты стоишь посреди пустой передней и смотришь перед собой в пустоту, но чувствуешь страх. Страх покалывает на кончиках пальцев и кажется тебе трусостью. Страх — еще хуже чувства вины.
Беги, беги по ступенькам вниз, скорее. К единственной двери, из-под которой пробивается лучик света.
— Я получил письмо от Антонина, — спокойно говорит Роман Долохов и смотрит на невестку поверх своей утренней газеты, где на первой полосе оживают очередные новости о забастовке в министерстве. — Ты в самом деле собираешься провести время до весенних каникул в Дурмстранге?
— Почему нет? — спрашивает Анна Дмитриевна. Посмотрим теперь мое воспоминание, что скажешь?
—  Я не думаю, что это хорошая идея, дорогая, — осторожно говорит Софья Павловна и бросает взгляд на мужа. —  Там же… Там же еще холодно. И весна всегда задерживается. Мы с тобой могли бы съездить в гости к моей давней подруге, Доминик. У Доминик очаровательный домик в Марманде.
—  Прекрасная идея, —  так быстро и одобрительно подтверждает Роман Долохов, что никаких сомнений не остается — они обсуждали этот разговор и этот вариант накануне. Софья Павловна не способна на такие экспромты. Анна насмешливо улыбается.
—  Вы же просто хотите мне сказать, что полагаете, что мне не место в Дурмстранге, — все еще улыбаясь, говорит Анна. — Скажите это прямо, я не обижусь. Я даже не обижусь на то, что вы считаете, что мне не стоит так много времени проводить с вашим сыном. Вот только ваш сын еще, по случайному совпадению, мой муж.
— Мы все вынуждены жить в предложенных обстоятельствах, — говорит Роман Долохов и смотрит на невестку.
— Это точно. Вы тоже, Роман Алексеевич, — добавляет Анна и смотрит на свекра насмешливо и упрямо.
Я тогда поехала в Дурмстранг, Долохов, помнишь? Это была хорошая весна. Это была очень хорошая весна. Ты помнишь, как ты меня встретил тогда? Обнимал меня вот так, просто так, — как никогда не обнимал — целовал. Нам было хорошо, хорошо, хорошо в ту весну. Вот практически так, как сейчас.
Только никакого сейчас не существует. Нас не существует.
—  Так как долго мы здесь, Антон? — повторяет Анна свой вопрос. Ее голос гулким эхом разлетается по подвалу. Они вдвоем и больше никого нет. Это ты же тоже помнишь, правда? Как же забыть…

Отредактировано Anna Counter (2021-04-17 10:34:23)

+3

6

Почему почему почему почему?
Почему от воспоминаний про нее становится больнее?
Я не хочу вспоминать ту весну, мы пришли сюда не за этим.
Вообще не за этим.
Почему именно та весна? Почему именно то воспоминание? Почему оно разрушает до основания настолько сильнее, чем те воспоминания об отце?

В том воспоминании хочется раствориться. Это и правда была хорошая, очень хорошая весна. Он ведь ждал ее на пирсе, почему-то как никогда ждал, хотя не видел ее всего два месяца, что такое два месяца, когда они планировали жить порознь все десять. Два месяца и четыре дня, если точнее. С каких-то пор он начал считать дни, наверное, с того момента, как захотел, чтобы считать не пришлось. Долохов пытается выбраться, но так не хочется, нет, надо вернуться туда, ведь тогда еще все было хорошо, надо вернуться туда, можно же все исправить, до несчастного 1949 года еще есть время, он теперь знает, что делать, надо вернуться туда, была такая хорошая весна, он ее ждал на пирсе…

Ему потребовалось какое-то недюжинное усилие, чтобы себя оттуда выдернуть. Снова их спальня, она снова напротив, в ее руках этот треклятый медведь.
Долохов буквально запыхается, словно он пробежал лишний километр по лесу. Хорошо, Аня, я тебя понял. Все не так уж и просто. Если раньше он думал, что осознание и ожидание иллюзии, пусть и такой хорошей, как у нее, могут помочь из нее выбраться, то Анна ему четко указала на то, что это только проявление слабости. Никакое осознание не поможет выбраться. Надо для начала признать, что даже осознание иллюзорности происходящего может быть вообще не твоей мыслью. Насколько глубоко ты залезла ко мне в голову, Аня? Неужели это настолько просто?

Его жена все еще сидит перед ним, и он узнает в ней те черты, что проявляются в ней, когда она знает, что права. То, как она сидит, то, как она говорит, даже то, как она смотрит на этого долбанного медведя, выкинь ты его уже, у меня такого не было! А у кого он тогда был? У… Нет. Нет нет нет нет, эту карту ты не будешь разыгрывать, нет. Ты не вытащишь нашу дочь из моей головы, ты не пойдешь на это.

Или…?

Долохов не успевает задержаться на этой мысли, потому что крики отца, разговоры, воспоминания — причем, не только его — вновь забирают его к себе, а он бежит за ними и не может остановиться. Сколько он уже ходит по этому дому? Сколько он уже бежит? И кто с ним говорит все это время: отец или Аня? Или они оба?

Страх осознания невозможности что-либо с этим сделать постепенно подбирается к сердцу. Конечно к сердцу, ведь он всегда оживлял, начиная именно с сердца — центра человеческого тела. Этот страх не такой молниеносный и иррациональный, как от Mento Menores, этот страх еще непривычнее. Он постепенный, осознанный и одновременно непонятный, четко направленный. Четко ли? Он боится ее или его, ее или его, ее или его…

Как долго он бежит? Сейчас бы закурить, но ведь он бежит не от нее. Как долго, Антон?

Долохов останавливается, озираясь по сторонам и пытаясь понять, кому он должен ответить на вопрос. Ане, которая в спальне, или отцу, который возможно не отец, но который точно везде. Как долго это продолжается?

Жена стоит перед ним, и все в ней выдает то, что она знает, что она права. Что она управляет его сознанием так, как ей вздумается. Что он, дурак, поверил, что может вносить коррективы. Не может. Ничего ты не можешь, не достоин ты. Чего ты добился? Неважно, чего ты добился, ведь все закончится в старом маггловском доме, который наверняка лишь издали напоминает дом твоего детства. Отец снова кричит его имя, снова говорит о том, что ему не стоило возвращаться, чтоб ты сдох, жаль, нам не удалось завести еще детей, надо было тебя заменить, закрыть в морге в Дурмстранге, никто бы и не заметил.

Надо вернуться в весну 1947, тогда ведь все было правильно, возможно, я еще умел обнимать тебя просто так, да даже если этого и не было, даже если ты это придумала прямо сейчас, лучше вернуться туда, я не хочу отвечать на твой вопрос, жестокая ты сука, как тебе это удается каждый раз с восемнадцати лет, сукаблять, прав был Игорь, не надо было тебя находить, о чем я, конечно надо было, кентавр тебя задери, Аня, какая хорошая была весна в 1947 году.

— Я не знаю, — отвечает он как ни странно твердо, хотя ответ дается ему с очень большим трудом. — Я не знаю, сколько мы здесь. Кажется, я окончательно потерялся.

Голос возвращается эхом, и только тогда Антонин понимает, где они. Подвал.
Ну это уже слишком!
Он чувствует, как в руке оказалась волшебная палочка. Тепло в ней постепенно становится все жарче.

+3

7

Flamma subjecta из далекого прошлого разгорается на кончике волшебной палочки, еще немного, еще вот-вот, еще чуть-чуть и между мной и тобой, Долохов, вырастет огненная стена — ты ровно этого когда-то и добивался в этом самом подвале, правда? Пользуясь тем, что никого не было, чтобы тебя отвлечь и чтобы сказать тебе, дурья башка, что такие заклинания не тренируют дома, в подвале. Удачно, правда, что и подвала-то никакого нет? Или есть? Или нет? Узнаешь, когда пламя разгорится и снова лизнет твою руку. Помнишь еще, как пахнет человеческое мясо, когда оно горит? Я напомню. Я найду что-нибудь к случаю.
— Нет. Ты не потерялся, — говорит Анна и качает головой в такт своим словам. — Ты расклеился.
Ты еще очень далек от того, чтобы потеряться, Антон. Мы только начали. Ты ходишь по верхним этажам своей памяти, по комнатам, в которые тебе страшно, но не очень, заглянуть. По воспоминаниям, которые причиняют тебе боль, но баюкают тем, что где-то за ними тебе видится и радость, и счастье, и просто что-то другое — ты вцепился в спасительный рубеж 1949 года и все почему-то веришь, что если здесь не будет хорошо или так, как тебе бы хотелось, то жизнь можно отчеркнуть по линии одного-единственного года. Даже, возможно, одного-единственного дня. Говорю как человек, который однажды умер: жизнь непрерывна. И никакого рубежа, кроме самого последнего, не существует. Все и всё всегда живет в твоей голове.
— Дурак, ты поверил, что можешь вносить коррективы, — спокойно повторяет Анна мысли из его головы и делает легкий жест рукой в воздухе перед собой, будто она дает воздуху пощечину за то, что он встал между ними. Воздух уворачивается в последний момент, а Долохов — нет. Это раз.
— Ты ничего не можешь, — сухо говорит Анна-или-Роман, и иллюзия подрагивает там, где уживаются два сильных кошмара Долохова. Она повторяет жест рукой. Это два.
— Ты не достоин не то что места преподавателя в Дурмстранге, ты даже просто жизни не достоин, лучше бы сдох, — холодно говорит Анна и бьет воздух сильно и наотмашь. Это три.
— Чего ты добился? Ничего. Кто ты? Ты никто. Антонин Долохов, ты никто. Никто, никто, никто, — она повторяет это на разные лады, разными голосами, подражая то низкому тембру свекра, то мягкому, с округлыми гласными говору свекрови, то незнакомой, рубленой манере молодой женщины, которую Анна достает из его памяти, то резковатым, ломающимся мальчишеским голосам его дурмстранговских студентов. Это четыре.
Никто, никто, никто, никто. Чтоб ты сдох! Надо тебя заменить. А на что заменим, а, Долохов? На что заменим, когда ты останешься запертым в морге Дурмстранга до самой смерти? На Арно Рюэля? Как тебе такое? Он не такой уж никчемный. Дал бы ты ему шанс, он бы сделал вот так… наотмашь! Это пять.
Может, на Эндрю Каунтера? Он милый, Антон. Он умеет то, чего не умеешь ты, — любить кого-то больше, чем себя. А ты и себя не умеешь. Каунтер никчемный, но у тебя получится заняться самобичеванием. Наотмашь, сильнее! Это шесть.
— Ты боишься, — Анна снова стоит перед ним, скрестив руки на груди, и смотрит ему прямо в глаза. На кончике палочки по-прежнему тлеет смертоносное заклинание. А горелым мясом, кажется, уже запахло, да? Забавно, что изнутри люди очень похожи на животных. И мясо у них пахнет так же. И кровь. И внутренние органы любовника жены ничуть не отличаются от внутренних органов человека, имевшего несчастье умереть без имени и шанса на упокоение. Ты же это знаешь, правда? Ты получил от этого удовольствие? Думал, когда разделывал Арно Рюэля как барана, что его руки касались твоей жены, его губы целовали ее губы, его член… Думал? Думал о том, было это лучше или хуже, чем с тобой?
— Ты думаешь, что счастливое воспоминание предпочтительнее, чем пугающее. Но это не так. Ничего этого нет, Антон. Ты это знаешь. Но не понимаешь. А надо, чтобы понял. Пока не поймешь, как это, не поймешь, как долго мы здесь. Здесь — это где, кстати?
В огне, наверное? Вот же он уже соскользнул с твоей палочки, смотри! Ты боишься огня, Долохов? Ты все еще его боишься? А меня ты боишься? А того, что ты меня все-таки нашел? Слушал бы Игоря, Игорь правильно говорил. Не ищи. Не найдешь. Тебе будет больно, но в этот раз никто не придет. А что если я вообще никогда не приходила, как тебе такое, Антон? Ты здесь горишь в огне, а меня нет. Может, и не было. Может, была. Может, я в земле недалеко от этого дома, и мне все равно. А может быть, мне просто все равно, потому что я где-то очень счастлива с кем-то непохожим на тебя. А я тебя люблю, Антон? Или я жестокая сука?

+3

8

Самое обидное, что Анна права. Расклеился. Разошелся по швам несгибаемый, непробиваемый некромант и боевой маг Антонин Долохов. Стоило вспомнить папочку, и уже все? Детские обиды вылезли наружу, детские страхи, детская боль? Вот бы Том посмеялся.

Образы перед ним сливаются в какую-то какофонию звуков и одновременно в переплетение лиц. Аня-отец-мать. Арно. Мария? Анна использует, на самом деле, дохлый номер: уж ударами его не смутить, даже если бить его будет она. Антонин будет стоять. Нет, Антон. Она зовет его Антон. Он цепляется за это имя, словно оно и должно его вытащить. Все это время в иллюзии что-то было не так. Что-то выбивалось из общей картины. Цепляйся за то, чего здесь не должно быть, Антон, цепляйся, выпутывайся.
И слова про любовника, про мужа уже задевают не так, как могли бы. Пощечины не чувствуются. Он их уже давно не чувствует, его вообще бессмысленно бить по лицу, чем его только не били, физическая боль — последнее, чем его можно пронять. Словами всегда было больнее, разве что только тот самый удар розгами в гостиной перед свадьбой был болезненным. Тебя ведь тогда не задело, правда? Почему я до сих пор переживаю, что ты могла тогда пострадать, я же тебя даже не знал.

Палочка теплеет, но уже не так быстро. Кажется, он чувствует огонь, как чувствовал тогда, когда заклинание вышло из-под контроля. Огня он все еще боится, глупо это отрицать. Хотя то заклинание освоил, как и многие другие, если не все. Но это не значит, что он прекратил бояться. Однако страх уже не такой всепроникающий, страх осязаемый, дерни за ниточку, и клубок размотается.

Сколько они уже здесь? Не знаю. Наверняка до смешного мало. Ведь это иллюзия.

— Боюсь, — надо говорить с ней, не позволять ее сознанию совсем заполонить твое собственное, бойся, но борись, выпутывайся, выпутывайся, Антон. — Боюсь тебя терять, — уже поздно бояться находить, их уже нашли друг другу в далеком 1944.

Мы в доме. Каком-то доме в Лондоне, мы не в Париже. Я это точно знаю, потому что помню, как переступил порог этого дома, а потом потерялся. Нет, потом я расклеился. Что пошло не так? Правильно: стоило перейти за порог, и тебя не стало. Значит, мы так и стоим в холле?

— А ведь ты любишь, сука ты такая, — Антонин ухмыляется, потому что знает, что это ее не заденет. Аня наверняка ему ответит что-то максимально язвительное, а он как обычно ее поцеловал бы в ответ. Жаль, что иллюзия, и она не позволит. — Поэтому мы здесь, поэтому ты заставляешь меня пройти через все это. Ты всегда была здесь, все двадцать восемь ебанных лет, — Долохов указывает палочкой себе на голову. — И тогда ты меня обездвижила, чтобы защитить меня от самого себя. И ты мне это тогда сказала в первый раз, помнишь? Что любить будешь даже со шрамом. И от отца ты меня тогда спрятала, чтобы он не видел меня таким, каким меня видела ты, — он подходит к ней все ближе и ближе. Делает шаг вперед, не отводя от нее взгляда. Она отступает на шаг назад. Шаг вперед. Шаг назад. Шаг вперед. Шаг назад.
— Ты всегда была здесь, со мной, Аня. Моя долбанная константа, вокруг которой все завертелось.

Неожиданно к нему приходит очень странная и сумасбродная идея.
— Petri… — он направляет палочку на себя, но останавливается. Думал ударить по себе заклинанием, чтобы нарушить цепочку воспоминаний, но в последний момент передумал. Аня управляет всей иллюзией, значит, позволит ему выйти, только в случае если он найдет правильный выход. Петрификус точно не выход.

— Даже если я найду доказательство нереальности, ты все равно можешь закинуть меня обратно. Мы стоим в холле дома, мы наверняка только зашли. Как же тогда выбраться? — она больше не пятится от него. Где-то на фоне снова пытается кричать отец, этот старый урод, сам ты моральный урод, Роман Долохов, это тебя надо было заменить, тебя надо было давно убить, надо было не угрожать тебе Непростительными, а убить. Я раньше боялся тебя, а теперь боюсь за нее. Константа. Точно. Которая была всегда.

Палочка больше не горит.

+3

9

Наконец-то ты начал думать головой, Антон. Наконец-то ты вообще начал думать и говорить то, что я хочу от тебя услышать. Вот только думаешь ты плохо. Очень плохо. Чтобы прогнать то, что тебя пугает, ты выбрал то, что ты любишь.
Это трогательно. Это так трогательно, Долохов, ты бы знал. Настолько трогательно, что я бы даже позволила тебе меня поцеловать. Но не буду. Успеется. Потому что цепляться за то, что ты любишь, когда кто-то роется в твоей голове — глупо.
И опасно.
А знаешь, есть шишки, которые все-таки имеет смысл набить. Хотя бы один раз, пока ты учишься.
— Petrificus Totalus!
Падать на этот раз не больно. Ты просто обнаружишь себя на полу, а меня  — сверху. Тебе даже понравится, Долохов, я так близко-близко-близко и похожа на себя. Только не блондинка, не как тогда. Но это не страшно, потому что тогда я тебя и не целовала так. Даже если мне и хотелось.
— Никогда не применяй к себе никаких заклинаний, если не уверен в реальности происходящего. Они оставят тебя дважды беспомощным  — и в иллюзии, и наяву. Тебе повезло, что я не хочу причинить тебе боль. Даже напротив,  — Анна склоняется к нему, щекочет распущенными волосами, упавшими на лицо, долоховскую щеку, целует его шею, чуть прихватывая зубами кожу, ненадолго поднимается к губам, втягивая его в короткий поцелуй, который нужен только для того, чтобы добраться до пуговиц его сюртука. Ты какой-то слишком одетый, Антон. Это не дело.
— Почему ты раньше никогда не признавался мне в любви? Не говорил, что боишься потерять? Не говорил, что боишься за меня?
Анна задает эти вопросы, но на самом деле только для того, чтобы Долохов на них не отвечал. Чтобы он молчал, придавленный собственным печально известным красноречием, и метался в мыслях от сути их разговора к сути ее поцелуев, спускающихся все ниже и ниже, к длинному тонкому шраму на боку, который снова, спустя двадцать восемь лет, можно прочертить сверху вниз дразняще легкими поцелуями.
С тобой все-таки хорошо, Долохов. Даже в твоей иллюзии, из которой ты только что с позором изгнал собственного отца. Ты молодец, Долохов.
— Ты молодец, Антон, — говорит Анна, поднимая на него взгляд. — Ты мыслишь в правильном направлении. И я не отказываюсь от своих слов — я буду любить тебя с каждым твоим шрамом. Всегда любила. Но, знаешь, что… Ты все еще слишком одет.
Мне нравилась наша парижская спальня. Мне нравилась наша большая кровать. Нравилась куча подушек. Нравилось, что утром мы все равно чаще всего просыпались вместе, и только для того, чтобы ты мог ворчать, что у тебя затекла рука. Как будто ты уже тогда был как глубокий старик, Антон. А еще мне нравилось, когда в этой спальне мы были вот такими — ровно никакой одежды, ты подо мной и, какое счастье, можешь двигаться, протягиваешь ко мне руки, переплетаешь наши пальцы. Смотришь вот так, как будто ты только что в самом деле спас меня от своего отца и как будто тебе в самом деле столько лет не все равно, потому что я в твоей голове все это время. Тебе это нравится, правда? Тебе же нравится, когда я с тобой не борюсь? Когда я тебе не сопротивляюсь? Когда все не так, как было в ту ночь?
В ту ночь, когда сверху был ты. Это было больно. Но ради того, чтобы ты кое-что  понял, я могу повторить. Знаешь, почему? Потому что я в твоей голове. И чувствовать ты будешь то же самое, что и я. А делать то же самое, что делал ты. Иллюзия — это изощренная месть.
Пусть тебе будет так больно, так больно… Так больно… Так больно, что ты провалишься в темноту. Темнота — как могила. Я мертва или жива, Долохов? Ты мертв или жив?
— Антон, — тычок в бок. — Антон, началось! Антон! Ах… merde…
Нет-нет-нет. Погоди. Начнем с начала.
За это дверью, Антон, я.
— Чтобы выбраться из иллюзии, нужно найти путь в реальность, — Анна стоит у него за спиной. — Открой дверь и войди. Ты молодец, правда. Ты справился с кошмаром. Но этого недостаточно, чтобы справиться с иллюзией.
Там, за дверью, я. И такой ты меня никогда не видел.
Это утро, которое ты не застал, потому что так и не приехал из Дурмстранга. Утро солнечное, пусть и холодное. Такое, что даже меня тянет на улицу, несмотря на то, что я страшно устала быть такой — большой, неповоротливой, неторопливой.
В то утро я жду тебя. Я жду тебя каждое утро, хотя не очень-то умею себе в этом признаться. Я жду, что ты войдешь в нашу спальню, пока я сплю, ляжешь на нашу постель, обнимешь меня, я прижмусь к тебе и наконец-то по-настоящему спокойно усну. А утром скажу, что люблю тебя, а Арно Рюэль просто попался между нами. Только потому, что был на тебя похож.
Я боюсь этих мыслей. Но иногда, утром, когда просыпаюсь, позволяю себе их подумать. Потому что пока я не вышла из нашей спальни, шанс, что ты в нее войдешь, все еще есть. Есть шанс, что я встану, поморщусь, когда босые ноги коснутся холодного пола, и пойду к зеркалу. Я проверяю ее каждое утро —  надеюсь, что она исчезнет. А еще надеюсь, что пока я глажу живот, представляя, что там на самом деле не маленький спрут, а наша настоящая, нормальная дочь, которую я смогу любить, потому что ты и я —  это же не только ненависть, Антон, это еще и любовь, ты войдешь в спальню, и я увижу твое отражение в зеркале.
— Ты все-таки вернулся, — скажу я, повернувшись. Улыбнусь мягко и виновато, будто это со мной сделал не ты, будто я забыла тебя предупредить. — Толкается уже. Хочешь?
Я делаю призывный жест рукой. Подходи, Антон. Это даже честно. Мы оба этого боимся. Просто я ее все-таки родила. И давно не теряю над этим страхом контроль.

+3

10

Он помнит те ощущения. Когда ты весь соткан из ощущений, но не можешь их выразить. Потому что тебя, Аняблять, пригвоздило к полу заклинанием! В этот раз и правда падать было не больно. И его не разрывало от собственного внутреннего крика от боли горящей плоти. «Фетишистка», — проносится у него в голове, когда Анна оказывается сверху, целует его, раздевает, дразнит. Что же это за пытка такая, чего ты добиваешься.

Голос отца он не слышит. Она права: Антонин разобрался с детским кошмаром, переключив свое внимание исключительно на нее. Но верно ли это было? Стоило ли цепляться за хорошие воспоминания, чтобы найти выход?
Они уже не подвале дома, они в спальне, и события разворачиваются все быстрее.

НЕТ. ПОЖАЛУЙСТА, НЕТ, НЕ НАДО.

Антонин не ожидал, что причинил ей именно такую боль. Не ожидал, но прекрасно знал и не менее прекрасно отдавал себе отчет в каждом совершенном действии и движении. Ведь тогда ему хотелось, чтобы она на всю жизнь запомнила, кто она, кому принадлежит и кто тот единственный, кто имеет на нее право. Ему бы очень хотелось когда-нибудь сказать, что он был в состоянии аффекта, что он «не хотел сделать ей больно», что он сорвался, что он тоже переживает, что в таком же состоянии убил Арно Рюэля, что тогда тоже «не хотел». Но Долохов никогда не врал своей жене и не планировал это делать с того самого вечера накануне свадьбы, когда проверял ее на прочность заключением Непреложного Обета на честность.
И все-таки он не ожидал, что его гневный порыв сработал именно в той мере, в которой он планировал. Это осознание проваливает его куда-то еще глубже в сознание, и вот уже маячивший выход снова отдалился.

Антонин снова оказался у той двери, за которую заходить не хотел. Стоял и смотрел на дверную ручку, не в силах пройти дальше, но Анна ясно дала понять, что другого пути нет. Только темнота и эта дверь.
Первым импульсом был побег. Ведь Долохов так боялся увидеть ее такой. Боялся увидеть буквально плод своих ошибок.
Нет нет нет нет. Обратно, я не смогу, мне нужно обратно.
Но двери нет, только стена. Обратно идти было некуда.

Он слышит ее мысли, и снова расклеивается, снова теряется. Ждала? Ты меня ждала? Все это время? Ты действительно хотела меня видеть? Почему? Ведь… Ведь это настолько неправильно. Почему ты не избавилась от ребенка? Тебе бы никто не помешал, я специально не приезжал, чтобы ты смогла что-то с ней сделать, а я бы не помешал!
Ведь я вижу тебя и понимаю, что уже происходит то, чего я так боялся. Ты зовешь меня, а я иду. Первым импульсом был побег, но лишь импульсом, я не собираюсь убегать. Как я могу убежать, когда вот она — ты. Уставшая, вымотанная, до боли одинокая, несмотря на то что последние месяцы ты на самом деле уже была не одна. Не одна, но не со мной. Ты правда хотела снова увидеть меня? После той невыносимой боли?
Я тяну к тебе дрожащую руку и убираю ее обратно. Я не могу. Я ведь так боюсь полюбить этого ребенка. Вдруг ты все-таки что-то с ней сделаешь, а я ее уже полюблю. И что же тогда с нами будет?

Долохов делает себе пометку никогда не цепляться за хорошие воспоминания. Из кошмаров выбираться проще. Потому что вот он видит Анну беременную, она зовет его, а он идет, боится, но идет. Кладет дрожащую руку на живот и сначала даже немного радуется, что ничего не происходит, радуется, что ребенок, наверное, знает, чувствует, что к ней, пусть и такой маленькой и совсем ничего не понимающей прикасается монстр.
Но потом он чувствует толчок в ладонь. И еще один. Чувствует движение под рукой от ладони к пальцам. «Это же не некромантия. Это все про живых».
Надо было вернуться. Я должен был вернуться.

Долохов делает себе пометку извиниться, когда они вернутся домой. Он сделает это один раз, потому что редко извиняется в принципе, но сделает. Когда-то ему казалось, что по-настоящему он смог доверять Ане в тот день в подвале дома в Париже. По всей видимости, теперь эта квота доверия восполнена обеими сторонами, пусть и с запозданием.

Но Антонина снова выбрасывает на какое-то время вперед. Потому что он осознает, что просыпается в их спальне в Париже от легкого толчка куда-то в бок.
— Началось? — переспрашивает от нее, пытаясь отделаться не то от сна, не то от иллюзии. — О чем ты? — он переворачивается и обращает внимание, что вся кровать мокрая. Аня кричит.

БЛЯТЬ БЛЯТЬ БЛЯТЬ АНЯБЛЯТЬ ТЫ СЕРЬЕЗНО?!

Хорошие воспоминания — тот еще кошмар.
В голове проносится паническая мысль. Не о родах. А о том, что ему придется увидеть, как она умирает. Но ведь она не умерла, это все был розыгрыш, я же тогда был в Дурмстранге, я ничего не видел, мне сообщили в день похорон, я ничего не знал, ничего не видел!

И что же я увижу сейчас? Какой кошмар ты мне приготовила напоследок, Аня?

+3

11

Я так долго тебя ждала, что я знаю, как ожидание выглядит изнутри. Как шар, внутри которого ничего нет. Шар парит в нигде, которое всегда лежит за его пределами, а ты — лишь маленькая-маленькая точка на самом дне этого шара. На том, что кажется тебе дном, когда ты ждешь. Если бы шар был похож на колесо для белки, в нем было бы удобно бежать. Но шар ни на что не похож. Это просто шар. Он не двигается. Его не сдвинуть. Ты просто всегда на дне. И сначала ноги скользят, когда ты пытаешься бежать вперед, а потом ты просто перестаешь бежать — потому что маленький спрут оплетает тебя изнутри своими щупальцами и держит на месте.
Я так долго ждала, что ты войдешь в нашу спальню рано утром, что тебе нечем меня удивить, Антон. Я думала, я испытаю боль. Сожаление. Разочарование. Но я не чувствую ничего, кроме того, что маленький спрут снова во мне толкается, а ты снова ведешь себя как дурак — ты в моей иллюзии, Долохов, но свою иллюзию я беру из твоей головы. Ты должен был это понять быстрее.
Самое мерзкое состоит в том, что Анна понимает, почему до Долохова никак не дойдет, что нужно делать: между ними слишком много непроговоренного, оставленного не пережитым совместно, запрятанного в страхи и тайные желания. Иллюзия работает потому, что ты боялся, но немного хотел войти, а я боялась, но очень хотела, чтобы ты вошел. И она бы толкалась точно так же в действительности — тянулась бы к твоей руке. Потому что для нее ты не был монстром. Ты был ее отцом. Ты и есть ее отец, похоже, хотя по большей части, в твоей голове, тебе тоже все равно. Ты ее отец, пока ее еще не существует.
Я так тебя ждала, Антон.
Так ждала, что когда ты касаешься моего живота, я даже позволяю себе чувствовать — совсем ненадолго, чтобы не потревожить иллюзию, — твое прикосновение. Позволяю тебе осознавать, что о вечерах с тобой в то время я мечтала ничуть не меньше, чем об утрах. С тобой к тому времени уже давно было очень спокойно засыпать, Долохов. И спать. И я хотела тогда, чтобы ты разделил это со мной. Чтобы желал нам обеим спокойной ночи, чтобы целовал мой живот. Чтобы ты исправил то, что сам сделал, — чтобы ты полюбил ее и научил это делать меня.
— Пожалуйста, Антон, — ее рука ищет в полумраке спальни его руку, находит, сжимает, тянет к себе, — сделай что-нибудь. Пожалуйста. Очень больно. Я не хочу. Не могу. Боюсь. Больно…
Больно — это знакомо. Больно было и тогда, когда она появилась внутри. Больно  — это терпимо. Больно можно терпеть, когда сжимаешь чужую руку. Когда чужая рука твоя, Антон. То есть и не чужая вовсе. Страшно — страшно терпеть нельзя. Мне страшно, страшно, страшно, что она родится, и я ее полюблю. Что гормоны сделают то, что не смог сделать разум. Что я полюблю ее бесповоротно и навсегда, застряну с ней. Я же уже не смогла ее убить. Просто сказала себе, что это проклятие ты заслужил. Что будет слишком просто, если я сниму с тебя и эту вину.
— Боюсь…
Это последний вздох. Это последнее, что можно выдохнуть в чужие губы. Этого же не было. А может, было? Может, ты так это себе представлял, когда представлял, что все же вернулся к дате предполагаемых родов? Что рука, сжимающая твою руку до хруста, будет слабеть, а потом совсем выскользнет из твоей ладони. Что взгляд остекленеет в секунду, что женщина, которая родила тебе ребенка, вдруг станет похожа на женщин, которых ты разделываешь перед учениками в своем небольшом анатомическом театре. Может, ты думал, что тогда все станет понятнее и проще? Потому что в Смерти ты разбираешься лучше.
— Антон? Антон? Проснись! — проснись же ты, остолоп! Это больно. — Это кровь… Антон!
Ты не приезжал, чтобы я могла с ней что-то сделать. Но, знаешь, иногда не нужно делать ничего — иногда дети просто не хотят рождаться у таких как мы. Не хотят быть воплощением ненависти. Это кровь. Она такая же, ты к ней привык. Ты разбираешься в смерти, Антон. Скажи, что нам делать теперь?

+3

12

Антонин чувствует, как его снова затягивает туда, откуда он почти что уже выбрался. Слишком просто. Слишком просто захватить в нем этот заново открытый страх, чтобы погрузить его, окунуть в это дерьмо, да так, чтобы не выплыл. Слабак ты, Антон.
Анна никогда не говорила, что ей страшно, никогда не говорила, что ей больно. Как ни странно в их отношениях они вообще не произносили подобных слов, они все время были заняты другим: как не сказать то, что есть на самом деле. Почему ей страшно? С каких пор? Это воспоминание из 1950 года, самое страшное уже случилось, что сейчас? Внезапно она перестает что-либо говорить. Дышать тоже.
Нет нет, так не работает. Этого не было. Откуда это в моей голове? Нет, это все твои проделки, я никогда — никогда, слышишь! — не представлял тебя мертвой. Это ты все придумала, ты придумала умереть, ты приняла решение, это ты сдалась, не я!

Картинка снова меняется, словно на самом деле это был сон. Или был? Антонин снова просыпается от тычка в бок. Точно. Аня рожала. Почему я был с ней? Я же должен быть в Дурмстранге, у меня занятия, почему я вернулся, я же не собирался возвращаться.
Он разворачивается, потому что жена стонет от боли и негодования. Кровать мокрая, но это не отошедшие воды. Это кровь. Кровь повсюду: матрас, одеяло, ее сорочка. Выкидыш. Ты что-то сделала, Аня? Ты что-то сделала, пока я спал? Почему?!
Или не сделала. Или просто выкидыш. Им повезло? Ребенка не будет?

Стоп.
Антонин спрыгивает с кровати. Очень заманчиво остаться. Разобраться, что пошло не так, что можно исправить, может, вообще остаться здесь и попытался прожить эту жизнь заново, где нет никакого ребенка, где все случилось к лучшему. Научиться говорить все вовремя, научиться обнимать ее, просто так брать ее за руку, можно заново прожить нормальную жизнь.
В этом ведь суть иллюзии, Аня, верно?
Остаться там, с ней, очень заманчиво, несмотря на то что Долохов понимает, что происходящее вот сейчас — самая жестокая и неправильная иллюзия, которую только мог создать его мозг.

Но Долохов идет к выходу из спальни. Аня кричит, корчится от боли, зовет его, кровь, повсюду кровь, ей нужно помочь.
— Этого не было. Ты ее родила. Она жива. И ты тоже, — Антонин не оборачивается и выходит из комнаты. Вокруг только кромешная темнота и тишина. Он не слышит жену, не слышит отца, не слышит мать. Даже себя не слышит.

Из кошмара выбираться проще. Главное не сделать счастливые воспоминания кошмаром.

Постепенно темнота рассеивается. Ощущение, что он не может стоять на ногах, потому что столько бегать, убегать — нельзя. Но Антонин стоит на месте как ни в чем ни бывало, пытаясь оценить свое состояние. Вокруг него — серость и уныние заброшенного дома, который фактически-то и не похож на их дом в Париже. Усталость накатывает такая, что хочется упасть.
Долохов дышит настолько ровно, что его мозг дает сбой: с телом не случилось ровным счетом ничего, в то время как сознание так и бурлит от пережитого. Он все еще стоит неподвижно, опасаясь сделать лишний шаг — ему кажется, что он упадет. Силы есть только на то, чтобы моргать и дышать. Но дыхание настолько ровное, что Антонин невольно задумывается, не продолжается ли иллюзия. Может быть, все продолжается, а ему только дали ложное ощущение того, что он выбрался?

Анна осторожно берет его за руку, а он даже не дергается.
— Антон, как ты? — спрашивает она не менее осторожно. Он не отвечает ничего, только активирует портключ домой.

Когда они оказываются в его квартире, ему очень хочется просто сползти по стене на пол. Кто бы мог подумать, сколько всего можно вытащить из его головы явно не самой изощренной ментальной магией — почему-то он был уверен, что это вообще была самая верхушка айсберга. Дурак ты, Антон, нельзя столько дерьма прятать в своей голове, толком не разобравшись с ним. Когда-нибудь все спрятанное по сундукам в чертогах разума должно было разом открыться — хорошо, что это случилось не во время какой-нибудь облавы или, не дай Мерлин, допроса. Интересно, а Том видел это все, когда ставил в его сознании ментальный блок на происхождение Метки?

Но Антонин не падает на пол — уж такую слабость он себе не позволит — молча скидывает верхнюю одежду «Ты какой-то слишком одетый, Антон» и проходит на кухню. Открывает шкаф, достает бокал и первую попавшуюся бутылку вина надо физическое состояние что ли привести в такую же расшатанность, что и мозг, я сейчас сойду с ума, наливает его до краев и выпивает практически залпом. Стоит какое-то время, оперевшись руками на столешницу, дыхание уже не такое ровное, да и на ногах он уже держится не так невыразимо твердо, как после пробуждения. Внутренние химия и физика наконец приходят к какому-то подобию баланса.

— Я должен был приехать, — начинает он, хотя толком и не знает, сможет ли сказать что-то еще. — Прости меня.

Ему хочется спросить, а изменилось ли бы что-то, если бы он приехал, но ответ на свой вопрос знать не хочет. Это было в прошлом. Надо работать с тем, что есть сейчас. А сейчас она жива, и она рядом. Больше ему ничего не нужно. Он договорился сам с собой, что извинится — он это сделал. Один раз. Больше прошлое держать настолько близко к себе нельзя.

+3

13

Это ты все придумала, ты придумала умереть, ты приняла решение, это ты сдалась, не я!
Эта обиженная, отчаянная, но наконец-то отрезвляющая Долохова мысль звучит у Анны в голове, когда она позволяет ему выйти из спальни; когда вместо еще одного кошмара его окутывает спасительный полумрак; когда полумрак густеет, выпуская его из сумерек страшного сна в сумерки заброшенного дома.
Это не все, что Анна может с ним сделать. Это всего лишь то, что лежит в его голове ближе всего к поверхности, — то, что можно просто снять с полки, не выискивая вдали и даже не смахивая пыль. Это всего лишь то, что подняла в голове Долохова их встреча, и Анна, аккуратно беря его за руку, снова задумалась, так ли эта встреча была им нужна. Мы вот в такой опасности, когда вместе, Антон. Вот что мы делаем друг с другом. Мы вот это — страх, боль, ненависть, непроговоренная, тщательно запрятанная обида, дурацкие, мерзкие, отвратительные воспоминания… И еще, наверное, то, как ты молча сжимаешь мою руку за миг до того, как активируешь портключ.
Анна ожидала, что в квартире Долохов качнется, расслабится или попросту потеряет сознание: после ментальной магии с людьми случается всякое, особенно тогда, когда из их головы достают то, что, как им казалось, лежало на самом дне души. Но Долохов, конечно же, пытался вести себя как взрослый человек, что бы это ни значило.
На языке Долохова это значило молча стянуть сюртук, молча проследовать на кухню и молча налить себе полный бокал вина. Анна прошла вслед за ним, тоже избавившись от верхней одежды — она не планировала заранее, но совершенно определенно, что сегодня она останется в этой квартире, даже если Долохов возжелает остаться один. Им необязательно спать вместе, говорить и вообще как-то взаимодействовать. Анне просто важно убедиться, что утром Долохов проснется в более-менее адекватном состоянии, и что соприкосновение с изнанкой его души прошло без серьезных последствий.
Долохов положил ладони на столешницу и замер. Анна почти кожей почувствовала, как опрокинутый залпом бокал вина и спавшее в родных стенах напряжение заставили Антонина чуть качнуться.
Анна подошла к нему и хотела накрыть его ладонь своей, но тут Долохов до остолбенения удивил ее своим извинением. Извинение, которое опоздало больше чем на двадцать восемь лет забирается Анне под кожу неожиданным тянущим чувством. Похоже на боль в месте, о существовании которого она давно успешно забыла.
— Мог бы, — без упрека говорит Анна. Ее “мог бы” не подразумевает “мог бы, но не приехал!” или “мог бы, ублюдок”, или “мог бы, и я никогда не прощу тебя, что не приехал”. Мог бы. Но не приехал. Это просто факт. Сделанный выбор, за который они оба несут ответственность. — Пойдем лучше отдыхать.
Ее ладонь все же ложится поверх его руки. Анна прижимается к Долохову, заставляет его повернуться к себе, тянет на себя, на себя, на себя, к дивану — к точке, в которой они начали эту новую жизнь, не имея ни малейшего понятия, что она сложится таким образом. Долохов молча следует за ней, и Анна ведет его за собой так, чтобы он не терял чувства собственного достоинства.
— Ты молодец, — говорит она, когда они оба оказываются на диване. Она снова тянется к нему, целуя легко и нежно, просто чтобы знал, что когда молодец — тогда в самом деле молодец, и в реальности, разумеется, она его любит. Разумеется. Что ты за козел такой, Антон, что с тобой это вдруг стало в моей жизни “разумеется”?
— Это должно было быть больно. И я не могла тебя предупредить — иначе все это не имело бы смысла. Но ты молодец, — снова повторяет Анна и улыбается, чуть отстранившись. — И…
Анна неожиданно запинается, потому что это странно. Долохов, кажется, никогда не просил у нее прощения. Или просил так редко, что она благополучно об этом забыла. Поэтому прощать его очень странно. И Анна даже не уверена, что теперь, когда он на диване, она на диване рядом с ним, ему это прощение нужно. Не уверена она и в том, что Долохову нужно будет это прощение завтра, послезавтра, через месяц, неделю, год. Но…
— Я давно тебя простила, — тихо говорит Анна. — Очень давно. Я просто струсила тебе об этом сказать.

+3

14

— Еще раз скажешь, что я молодец, и я точно решу, что мы все еще в моей голове, — как-то криво и непонятно пытается он пошутить, просто чтобы попытаться привести все происходящее хоть к какому-то понятию нормальности. Постепенно все как будто приходит в норму, хотя Долохов словно бы и смутно помнит, как из кухни оказался в гостиной. Аня. Его привела Аня. Точно. Он вспоминает, как она взяла его за руку и привела на диван. Она что-то говорит про прощение, а он просто прижимает ее к себе, чтобы буквально заземлиться. Он ощущал ее и в иллюзии, но сейчас наконец осознал, что реальность — вот она. Без болезненных воспоминаний, хотя куда и без них конечно же, но настоящее все равно оставалось более понятным.

— Как хорошо, что в свое время ты отказалась залезть мне в голову, — снова пытается он посмеяться. — Боюсь представить, во что еще бы превратился наш брак, если бы похожую встряску ты мне устроила тогда по молодости, — Антонин и правда предлагал ей попрактиковаться в легилименции, когда они были женаты, а Анна уже практически достала его тем, как медленно ей приходится развивать свои навыки. Тогда она еще разве что не покрутила пальцем у виска в ответ на его предложение, хотя он долго не мог понять, что же в этом предложении было не так. Однако сейчас понял: не всякий будет готов не только доверить свое сознание, но и войти в чужое, наполнить его чем-то своим.

Ведь, по сути, там были не только его страхи, но и ее собственные. Сложно даже сказать, чьих было больше, точнее, чьи были более фундаментальными. Особенно под конец в той самой закрытой комнате. Антонин ожидал, что изнасилование будет самым жестоким и болезненным или хотя бы какая-то сцена с отцом, но в итоге его буквально растворило на образе беременной жены. Самый непонятный кошмар, самый неизвестный, неизведанный. Возможно, если бы он и правда тогда приехал, хоть что-то стало бы понятнее. Он бы понял свое отношение к этому, возможно, понял бы ее.

Он слышал в ее мыслях, что ребенка она ассоциировала со спрутом, который обвивает ее изнутри. В тот год Долохов много читал и о беременности в целом, и о психологическом состоянии будущих матерей, даже находил статьи о развитии нежеланных детей, жертв насилия. В одной из них даже было сказано, что нежелание матери растить такого ребенка может привести к его преждевременной смерти, потому что на психосоматическом уровне ее организм перестанет отдавать плоду необходимое количество питания и энергии.

Значило ли это, что какой-то частью себя Аня все-таки хотела оставить ребенка? Антонин практически готов это спросить, но не уверен, можно ли заходить на эту территорию: возможно она уже показала ему достаточно, доверила достаточно, как раз чтобы он не задавал лишних вопросов, больше не напоминал ей об этом.
Так все-таки это был ее страх или мой?

— Неужели за остальное тоже простила? — Антонин долго не мог придумать, что спросить в первую очередь, но все же не сдержался. Те ощущения, через которые она его провела, еще отдавались болезненным гулом, и игнорировать их было бы попросту глупо. Он хотел добавить, что знал, насколько мерзко тогда поступил, что долгое время не давал себе повода раскаяться в этом, хотя где-то на задворках бессознательного понимал, что должен. Но Долохов промолчал, потому что не понимал, стоит ли ей вообще-то говорить. Все-таки она только что неплохо так прогулялась в его голове, она, наверное, и так все знает. Или все равно этого недостаточно?

+3

15

Анна беззвучно коротко рассмеялась, переплетая их пальцы. Если бы она тогда приняла предложение Долохова забраться в его голову, если бы могла практиковать ментальную магию на нем, если бы увидела и услышала хотя бы некоторую часть его тех, еще таких, в общем-то, детских мыслей… Арно Рюэля бы никогда не появилось в ее жизни. И вот это, пожалуй, в отличие от ее беременности, все-таки поставившей точку в их браке, было Анниным самым горьким сожалением. Это напоминало, что сожалеть о чем-то она на самом деле еще не разучилась.
— Такое заклинание тогда у меня бы не получилось, — ответила она. — Я могла бы разве что покопаться в твоей памяти и найти что-нибудь о том, что на самом деле ты меня все-таки любишь, просто как умеешь, а умеешь ты не очень, и слишком упрямая жопа кентавра, чтобы учиться. Тебе не кажется, что это приблизительно самый короткий путь к конвенциональному семейному счастью, который у нас был?
Вопрос практически риторический, потому что им никогда не нужно было конвенциональное семейное счастье. И что это вообще за зверь такой, это самое счастье? Оно похоже на то, чем сейчас живут они с Каунтером? Забавно, что из двух ее браков именно тот, что был задуман браком по расчету, стал самой непродуманной авантюрой в ее жизни, а брак, заключенный как будто бы по любви — тщательно продуманным планом на счастье “пока-смерть-не-разлучит-нас-по-настоящему”, в котором у каждого были свои роли, а у всей жизни — большой и нерушимый сценарий.
Счастье с Долоховым было другое. Она так часто это повторяла себе на разные лады и в разных ситуациях, что сейчас, сидя рядом с ним на диване, Анна вдруг задумалась: а какое это — другое? Что “другого” было в их счастье, что тащило ее сюда, к нему?
То, что они на самом деле не умели друг друга любить как нормальные люди? Да и не только друг друга. Вообще — тоже не умели. Они умели только впиваться, вцепляться друг в друга, как репейник, и жалить, как крапива.
То, что вся их жизнь, если обернуться назад, состояла из череды того, что у них не получилось, или того, что пошло “не так”? Но тогда как — так? Как “так” все должно было пойти, чтобы сейчас, тридцать лет спустя, они могли обнаружить себя в другой точке?
Ментальная магия этого показать не могла. Ментальная магия только показывала разом все то прекрасное и уродливое, что жило в них все это время, старательно запрятанное за мыслительными конструктами “нормальной”, “новой” жизни. Только жизнь — это Анна знала совершенно точно — всегда и у всех была одна. И все призраки в голове переезжали на новое место вместе с головой.
Она зачем-то показала Долохову всех этих призраков — всех запертых в их парижском доме призраков, которых она таскала с собой не только потому, что не могла по-настоящему от них избавиться, но и просто так, на какой-то неизвестный случай. Анна думала, что это причинит ей куда больше боли и разочарования. Боялась, что заставив его в иллюзии пережить то, что он заставил ее пережить в действительности, она вернет себе всю боль, которую тогда испытывала: физическую от того, что он с ней делал, и душевную от того, как и почему он делал то, что делал.
Но вместо боли и разочарования Анна обнаружила в себе что-то другое. Что-то тяжелое, тягучее, похожее на ощущение, прицепившееся к ней весной в Дурмстранге — словно все внутри нее потяжелело, хотя тогда она еще не была беременна. Почему-то по сложившейся привычке ей приходит в голову, что если рассказать об этом Каунтеру, он найдет причину и подходящее слово. А потом снимет с плеч этот груз. Вот только рассказать об этом Каунтеру, конечно же, было нельзя. Это была история про женщину, о которой Каунтер не знал ровным счетом ничего. А Долохов… Долохов знал все. Теперь, наверное, точно — все.
Анна задумалась над вопросом. Но не потому что не знала, что ответить. Ответ был у нее так долго, что снова кажется, что всегда. Просто ответ на такой вопрос ничего не поменяет в их жизни — они вместе, и это подразумевает, что прошлое между ними все-таки улеглось; они сейчас рядом в буквальном смысле, и это значит, что они доверяют друг другу сегодня; они не виделись тридцать лет, и это уничтожает значимость этого прощения — он никогда уже не приедет, когда она беременна; никогда не обнимет ее утром; никогда не попросит прощения тогда, когда оно было нужно, когда она еще не выросла из необходимости и желания его дать.
— За все остальное — еще когда была беременна, — наконец сказала Анна. — Мне бы хотелось сказать, что я тогда догадалась обо всем том, что сейчас увидела в твоей голове… Но, увы. Тогда я просто поняла, что у меня нет сил тебя ненавидеть. Вообще-то… Я поэтому тогда и решила умереть. Мне хотелось закончить раз и навсегда то, в чем я запуталась. Не просто развестись. Не просто разъехаться. Мне хотелось, чтобы не было соблазна. Вообще. Только тогда я думала об этом иначе. А потом поняла.
Пока она говорит все это, Анна не смотрит на Долохова. Смотрит за окно, где постепенно начинают сгущаться сумерки, отнимая у серого дня его последние краски. Но на “потом поняла” Анна наконец находит в себе силы на него посмотреть — спрашивай, Антон, если еще есть, что спросить. Пока все это лежит между нами, это оружие против нас. Оружие, которым мы и сами, без постороннего вмешательства, всегда умели пользоваться.
Она могла бы продолжать говорить: могла бы рассказать ему про то, что чувствовала, когда поняла, что любовь к Долохову на самом деле не осталась в их спальне в ту ночь, когда он ее изнасиловал. Могла бы сказать, что даже это — боль и унижение, через которые он заставил ее пройти, — в памяти сгладились на удивление быстро, еще до того, как снова сгладился ее живот. Не потому, что боль или унижение были недостаточно сильными. Анна, вообще-то, сама толком не знала, почему. Хотелось верить, что от того, что любовь к Долохову оказалась сильнее, но, скорее всего, потому что она слишком хорошо его понимала — монстр, который ее любил, не мог поступить иначе. У него просто не было никакого другого языка, на котором он мог бы ей об этом сказать. Но вместо всего этого Анна молчала и ждала вопросов — нельзя навязывать людям свою боль. Нельзя решать за них, что они могут, хотят и готовы услышать.

+3

16

Долохов практически презрительно фыркнул.
— Счастье, как же, — усмехнулся он. — Какое-то неправильное для нас слово. Мы счастье никогда не рассматривали.

Кстати. Это слово никогда не звучало в доме Долоховых. Разве что в день их свадьбы, когда счастья желал каждый родственник, а следом сыпались пожелания долгой и совместной жизни, побольше детей, да чтоб они не сквибами родились. Последнее всегда любил добавлять его троюродный дед по матери, у которого в каком-то далеком двенадцатом колене были сквибы, о чем, конечно же, в семье Левинсонов не говорят, но очень сильно побаиваются.  Но счастья желали чаще всего. Возможно, подозревали, что оно какое-то сомнительное, глядя на этих очередных несчастных восемнадцатилетних чистокровных волшебников, не успевших после обучения толком понять, что они из себя представляют, а их уже бросили в самую что ни на есть бытовую пучину под названием «брак». Антонин как-то даже пытался заикнуться и, естественно, неудачно пошутить о том, что в их родном русском языке у этого слова есть и другое значение, но успел заметить взгляд отца и вовремя перевел тему в другую сторону.

Интересно, счастье вообще кто-нибудь рассматривает в браках по расчету?

Вопрос счастья и прощения в их семье не стоял никогда. Даже не столько в семье «Антонин и Анна Долоховы», а в семье Романа Алексеевича. В этой семье жизнь подчинялась определенным правилам и канонам, которые в большинстве своем упирались в главу семьи. Но никто никогда не говорил о том, что кроме этого в семье должны воспитываться какие-то иные вещи. Например, как обращаться с женщиной, женой. Как найти подход к человеку, который оказывается запертым с тобой в непонятной клетке да еще и навсегда до самой смерти. Долоховы же знали лишь правила, которых стоило придерживаться, и больше ничего. Поэтому когда у Антонина появилось странное желание искренне попросить прощения — потому что, наверное, когда-то стоит — он и не знал, что с этим прощением делать дальше. Наверное, было необходимо узнать, возможно ли прощение в их ситуации в принципе, но оно тоже осталось где-то в прошлом, которое они уже так умело стали отодвигать.

Анна посмотрела на него так, словно ей потребовалось на это усилие и определенная решимость. Снова почувствовал себя на ее месте, ведь всего пару недель назад ему самому были нужны те же усилие и решимость, чтобы высказать все спрятанное тридцать лет назад, а то и больше. И этот взгляд нельзя было ни в коем случае упускать, потому что он предвещал лишь готовность собеседника говорить максимально открыто. Что ж, она уже покопалась в его голове, возможно, он сможет услышать чуть больше от нее.
Ведь ему действительно интересно.
Она говорила про решение о смерти, и Антонин даже немного обрадовался. Он хотел бы точно знать, почему его жена решила настолько радикально разорвать их брак, но вообще не представлял, как к этой теме подойти и можно ли к ней подходить вообще. С одной стороны, он уже давно сложил это в своей голове, но, как оказалось, в его голове все складывается не самым лучшим образом, чтобы считать свои умозаключения истинно верными. Иногда нужно услышать ответ от человека, даже если ты в итоге окажешься прав.
А Долохов очень боялся оказаться прав.

У него много вопросов и не только о том, почему их всех возможных выходов из брака она выбрала самый радикальный или как его родители вообще на это согласились. Хотя, учитывая ее же рассказ, его отец был только рад настолько насолить своему сыну. Ебанутый старик. Он бы очень хотел узнать о беременности, особенно после того, что успел зацепить из их общих кошмаров тем вечером. У него был целый ворох вопросов, в том числе и практических: например, он понял, что для выхода из иллюзии нужно найти то нереальное, что даст тебе понять, что твое сознание под чьим-то контролем, но можно ли это нереальное создать самому, чтобы оно вывело тебя, словно путеводный маяк. В конце концов он даже хотел спросить, сохранила ли она обручальное кольцо. Потому что Долохов свое сохранил, пусть оно и спрятано максимально далеко. Чтобы тоже не было никаких лишних соблазнов.

Ведь когда он спрашивал на ее могиле, не предлагает ли ему мать провести ритуал воскрешения, он, конечно, знал, как она ответит, но был готов в случае чего действительно это сделать. Мертвые ведь не лгут, им лгать уже не за чем. Возможно, думал он тогда, он бы получил ответы на все вопросы и не задавал бы их сам себе еще несколько лет. Струсил. Подозревал, что знает, что может услышать, но от этого не станет легче, как минимум потому что жена все равно останется мертвой. Мертвые не лгут, но мертвые надолго и не возвращаются, он-то это хорошо знает.

Кто бы мог подумать, что он как раз-таки в Смерти и ошибется.

— Последний кошмар… — Антонин не очень понимает, как начать, потому что не до конца понимает, насколько имеет права вообще это спрашивать. — Последняя комната. Где ты в положении. Мне кажется, что этот кошмар был не только моим. Только я пока не могу разобрать, что туда вложила сама ты. Я могу узнать, что именно?

+3

17

Анна некоторое время молчит, бездумно пробегая кончиками пальцев по руке Долохова, — вверх и вниз по уродливому, давно побелевшему шраму, с которого, наверное, что-то между ними и началось по-настоящему — и думает о последней комнате.
Было бы странно, если бы Долохов о ней не спросил. Но как рассказать, что именно там было ее, а что — его, если та последняя комната похожа на их общий, плотно упакованный в четыре воображаемых стены кошмар, который самым невероятным образом все равно сбылся наяву?
— Почти все, — наконец говорит Анна и снова переводит на Долохова взгляд. Есть вещи, которые можно говорить только глядя в глаза. И, пожалуй, это — одна из них. Тем более что смотреть Долохову в глаза и говорить правду всегда было просто — правда, как правило, ранила, а с тем, чтобы ранить друг друга, у них никогда не было проблем.
— Я узнала пол ребенка с помощью колдомедика подруги твоей матери. Надеялась, что это будет мальчик — у Долоховых будет наследник, наши обязательства перед твоей семьей будут выполнены, и мы сможем разойтись, — Анна начала откуда-то издалека, но ей почему-то показалось это важным. Кошмары же тоже появляются в голове не просто так: они приходят откуда-то издалека, меняются по пути и превращаются в то, что заставляет вскакивать в холодном поту посреди ночи, или в ключ, который запирает тебя в набитой страхами комнате. — Но это была девочка. И я подумала тогда.... Я до сих пор точно это помню. Я подумала — она всего лишь такая же как я. Она родится, вырастет, ее выдадут замуж. Она проживет такую же жизнь. И если ей не повезет, будет так же несчастлива и заперта, как я. А если не повезет мне — она проживет счастливую жизнь, в которой будет любить и любима. Я думала, хорошо бы, чтобы она не родилась. Я видела это во сне — эти простыни в крови, ребенок, которого больше нет и никогда не будет… А потом в этих снах появился ты. Днем я пыталась заставить себя думать об Арно. Арно казался мне гораздо лучше, чем ты. А потом я поняла, что я его почти и не помню. Что он весь сгладился в памяти до чего-то… что не имеет значения. А вот ты… Я так верила, что тебе достаточно просто приехать, чтобы все стало правильно, что со временем это стало причинять боль и наяву, и во сне. Я просыпалась вот так, как ты видел в этой комнате. Долго лежала и ждала, что ты можешь зайти. Ждала, что ты проявишь к ней… к нам… интерес. Что если ты сможешь ее полюбить хотя бы чуть-чуть, то я тоже смогу, потому что тогда она будет… Тогда она перестанет быть этим спрутом. Который внутри меня отнимает меня у меня и тебя у меня. Я не хотела, чтобы она родилась. Я уже говорила, наверное, — Анна ненадолго умолкает и ловит себя на мысли, что уже не помнит, что говорила, а что не говорила Долохову той ночью, когда кошмары в первый раз вернулись в их жизнь, и еще наяву.
— Я думала… она — это все, что мы с тобой можем. Ненависть. Что если она родится, а ты так и не приедешь, она всегда будет между нами. Что это будет не наш ребенок, а постоянное напоминание о том, что мы сделали. Я думала, я могу от нее избавиться. Я решила от нее избавиться. И не смогла. Потому что мне казалось, что шанс, что ты все-таки придешь, еще есть. И что мы, может быть, не только ненависть… Смерть в той последней комнате — это тоже мой кошмар. Но ты же понимаешь… Из этой жизни… Из жизни, которой я тогда жила… Можно было только умереть. Я видела то письмо, которое ты не отправил. Где тебе кажется, что ты бы меня отпустил. Ты до сих пор меня не отпустил, Антон, — Анна слабо, устало улыбнулась. — И я не хочу, чтобы отпускал.
Наверное, он спрашивал не совсем о том. Может быть, даже совсем не о том. Возможно, ей надо было начать с другого, найти другие слова. Может быть, наверное, возможно… Но Анне почему-то просто хотелось это сказать. Хотелось с практической точки зрения объяснить Долохову, что и откуда взялось в его голове, потому что этими мыслями, этими его страхами, можно было управлять, лишь чуть-чуть подправив их удобным образом.
Ей хотелось, чтобы он и спустя столько лет знал, что она никогда не держала на него настоящей, бесповоротной ненависти, и что спустя тридцать лет она отлично понимала, что она выбрала умереть, потому что струсила жить, даже если тогда ей казалось иначе.
Счастье — какое-то неправильное для нас слово, ты прав. Но когда-то так не казалось. Вот и весь кошмар.

+3

18

Антонину не нравилось, куда уходил этот разговор. Снова куда-то в прошлое, которое уже и закрыть стоило давно и поскорее. В прошлое, которое, как он думал всего несколько дней назад, пути уже не будет, потому что они со всем разобрались. Этот вечер показал, конечно, обратное, и им явно стоило еще во многом разобраться — стоит ли? — но хотелось уже двигаться дальше. Ведь они ради этого все и затеяли: чтобы пройти дальше, раз уж спустя столько лет каким-то истинно магическим образом они снова оказались вместе.

Аня как-то по-особенному касалась его рук и его самого в принципе. Почему-то особенно ей нравилось касаться этого несчастного ожога на правой руке, который он всегда старался прятать. Ему, в целом, было плевать, но даже он понимал, что зрелище не из приятных. Она его недавно спросила, неужели его не удалось свести. Это было бы достаточно просто с помощью своевременно (да и не очень) примененной магии, но еще с юности он привык оставлять шрамы при себе. Шрамы это память. Этот напоминал о том, что не стоит лезть за собственные пределы. А еще о том, что пытаться выгнать своенравную жену — бессмысленно, так как можно заработать сотрясение мозга. Длинный шрам на левом боку от груди до поясницы — от розг. Тогда отец немного перестарался, применяя наказание на голое тело. Попал в такое место, потому что Антонин закрывал лицо руками, предположив, что удар придется туда. Просто на лице шрамы к тому времени уже тоже были, и тогда он еще боялся, что следующий удар магией все-таки придется по лицу. За двадцать восемь лет появились и новые, а ему казалось, что она уже знает их все. И как-то ей удавалось так легко касаться пальцами каждого, что там словно оживали давно погибшие нервы. Такой бред, казалось бы, а ему было приятно думать, что ей как-то удается будоражить то, что должно было давно умереть.

Это было приятно и в то же время все еще пугало. Неприятно осознавать, когда твой мир с появлением одного человека и возвращением нескольких воспоминаний может настолько перевернуться, встать на место, а потом перевернуться еще несколько раз. С другой стороны, в этом было и что-то полезное: лучше уж узнать о своих давно зарытых слабостях вот так, с ней, чем в какой-то неожиданной ситуации, которая приведет тебя на шаг от Смерти. И в этом он ей был благодарен.

Как и за то, что Аня не стала молчать. Нельзя было отрицать, что она не сказала для него что-то новое. Большую часть он увидел и пропустил через себя буквально полчаса назад: это было настолько неожиданно, что Антонин даже хотел эту часть полноценно прожить, прочувствовать, пережить вместе с ней. Но тем не менее считал, что лучшим решением было выйти из той комнаты, закрыть этот период их жизни и, если уж и возвращаться к нему, то лишь для защиты собственного подсознания. Правдой было то, что они оба совершили множество глупостей, что он решил не приезжать к беременной жене, что у них родилась дочь, что Аня приняла решение сбежать из жизни, где был Антонин Долохов.

— А я ведь боялся приехать, как раз чтобы ее не полюбить. Боялся полюбить ребенка, который бы мне каждый день напоминал, что я все-таки стал тем, кого все так боялись, — вздохнул он, покачивая головой, в очередной раз убеждаясь в том, скольких проблем можно было бы избежать, не будь они оба такими гордыми и недалекими. — Надо было нам почаще вот так разговаривать, может, оно бы меньшим кошмаром обернулось, — он уже не спрашивает, это можно только утверждать. И тут же смеется, неожиданно вспомнив их первую крупную ссору летом в Каннах. — Но, как ты однажды заметила, «бы» — частица сослагательного наклонения русского языка, — Антонин даже попытался передразнить ее, ту молодую Анну Дмитриевну. — Так что предлагаю наконец принять это и оставить в 1950-м. Оставить двух поломанных идиотов-супругов и жить уже тем, кто мы сейчас. Двое поломанных, но как-то заново собранных идиота-супруга, — Антонин рассмеялся. — Извини, красиво, как ты, я говорить так и не научился, — он наклонился к ней, осторожно целуя.

Спустя столько лет и первую резкую проведенную ночь вместе нежность воспринимается уже как-то иначе. Когда короткого поцелуя и объятия уже достаточно, когда нет нужды прижимать человека к себе крепко и яростно, как будто боишься, что она обязательно сбежит. Ведь уже не сбежит. Должна была бы, будь она действительно умной женщиной, но не сбежит. И где-то в перерыве между этим Антонин как обычно спросит, останется ли она, хотя всегда знает ответ. Но как-то по-детски приятно его услышать.

— Расскажи мне что-нибудь о себе, — задумчиво просит Долохов, осторожно перебирая ее волосы. — Что-нибудь из семидесятых, а не сороковых для разнообразия. Я уже слишком хорошо знаю Аню Долохову, которая умерла, но Анна Каунтер мне сейчас куда интереснее.

+3

19

Анна только с коротким смешком качает головой — что тут скажешь? Хочется вернуться назад, в прошлое, с помощью какого-нибудь ошеломительной силы маховика времени, и хорошенько встряхнуть восемнадцатилетнего Антонина Долохова, чтобы он и думать забыл о том, что его собственный идиотский отец зачем-то придумал его монстром. Немного, наверное, похожим на тех, что детское воображение обычно прячет под кроватью. Только под Антониновой кроватью, по всем детским заветам и канонам, в темной-темной бездне заодеяльной завесы, пряталось то, что было страшнее baby yagi, — он сам.
Когда она почти уже открывает рот, чтобы все это ему сказать, Антонин неожиданно удивляет ее до остолбенения: он смеется сам и передразнивает ее, из далекого прошлого. Анна не помнит, только примерно предполагает, откуда взялись эти слова, но из них двоих такое заносчивое и занудное нечто мог породить только ее мозг, и у Долохова получается так хорошо, что Анна вдруг тоже смеется — искренне и в голос, как обычно смеется в браке с Каунтером, потому что Антонин редко давал ей поводы для такого чистого, беспримесного веселья.
Он целует ее, как-то даже бережно притягивая к себе, и Анна подвигается ему навстречу — вроде и ближе уже некуда, но все равно хочется. С Долоховым, когда барьер был сломлен, такое почему-то давалось даже слишком легко: так, словно их личное пространство было просто предназначено для того, чтобы вмещать в себя другого.
— Я никогда тебя не боялась, — тихо говорит Анна. — Всегда любила таким, каким ты был. И есть, собственно, потому что ты нисколько не умнеешь, Антон.
И вот тут бы самое время бежать, откровенно говоря. Прошлое наконец осталось в прошлом: они проговорили, выговорили, обсудили и даже заново пережили, кажется, все или почти все, что никак не могло улечься между ними и бродило неприкаянным все эти тридцать лет. Теперь оставался последний шаг — оставить в прошлом и друг друга. Вернуться к жизни, где ему не придется думать, не приведет ли она, случайно или намеренно, авроров; а ей не придется размышлять, как втиснуть в собственную жизнь мысль, что Долохов убивал людей просто так, потому что смерть, как он и мечтал, наконец стала его основной работой.
Но Анна знала, что останется. И знала, что он об этом спросит. Она знала, что придет снова, еще раз, и еще. А потом в конце концов останется навсегда. Может быть, это на самом деле будет завтра, а может быть, через год. Может быть, это будет самой большой глупостью, которую она совершит в этой своей последней, окончательной жизни. Но если не совершит — все равно будет жалеть до самой смерти. «Один раз живем, Анечка Дмитриевна», говорил ей когда-то капитан дурмстрангских кораблей и добавлял, хитро улыбнувшись, «пойдемте же уже колобродить!»
— До того, как стать Каунтер, я, вообще-то, была еще Теглевой, — говорит Анна, устраиваясь поудобнее и прижимаясь к Долохову так, чтобы уже не думать о том, почему еще — или почему вообще — она должна остаться. Ей почему-то не хочется начинать с фамилии Каунтер. Все хорошее, интересное и смешное, что она может рассказать Антонину об этой своей жизни связано с Эндрю. И это едва ли подходящая тема для разговора прямо сейчас, в эту секунду. — И это было, наверное, в целом очень счастливое время. Я их любила. Алексей меня устроил в Салем. Он там читал курс по ментальной магии. И очень беспокоился, как я справлюсь с учебой после перерыва, родов и стресса. Но никогда не подавал виду — только все время заглядывал в аудиторию, где у меня были занятия, — Анна улыбается, возвращая в памяти простоватое, доброе лицо Теглева и его копну светлых, непослушных, как будто так и не поседевших до самой смерти кудряшек. — И после своих занятий он всегда делал вид, что ему еще нужно задержаться, чтобы мы вместе возвращались домой. Мы возвращались пешком, потому что жили недалеко, и нам нравилось гулять. А Ирина… Ирина всегда была к этому времени дома. Никогда не доверяла домовику ужин. Всегда хотела удивлять…
Эта жизнь, казалось, была от нее теперешней еще дальше, чем жизнь с Долоховым. Теглевы и умерли-то относительно недавно, все оставив ей, включая все научное наследие. Но, в отличие от старших Долоховых, даже в отличие от собственных родителей, Теглевых Анне было жаль. Она плакала. Она, наверное, считала их своими родителями. Они были домом. Крепкой рукой, которая поддерживала ее, когда на званых обедах приходилось сочувствовать самой себе: «Такая молодая, и, говорят, умерла в мучительных родах»; ободряющей улыбкой, добрым словом, разделенной на троих шуткой. Вот этим она могла бы поделиться с Антоном со всей щедростью — это была семья, которая, подвернись она им обоим, научила бы их другому. И сделала бы их другими.

+3

20

Теглевых Антонин помнил хорошо. Он в целом помнил до сих пор практически всех знакомых отца и матери в силу необходимости и воспитания: в сороковых выходы в свет были, конечно, не такие, как сотню лет назад, но общий порядок сохранялся. Необходимо было знать всех, помнить всех, в любой момент иметь возможность поддержать разговор. Конечно, младший Долохов был персоной на этих сборищах не самой популярной в силу отталкивающего внешнего вида и не менее отталкивающих амбиций, но всем приходилось соблюдать нормы этикета и перекидываться хотя бы парой дежурных фраз.
Алексей Теглев был одним из ближайших друзей Романа Алексеевича, профессор-менталист в Шармбатоне. На вид слишком добрый для дружбы с Долоховыми, хотя возможно отец Антонина с его помощью компенсировал собственную натурную жестокость. Жена Алексея, Ирина, была классической той самой доброй тетушкой, которая не пропускала ни одного салона или дружеского визита и которую любили все, просто потому что таких людей нельзя не любить.
Он помнил, что Теглев рассматривал эмиграцию за океан, что его звали в Салемский институт в Соединенных Штатах. Идеальная семья для начала новой жизни: отъезд «за бугор» и всепоглощающие любовь и поддержка. Другие бы и не согласились наверняка принять к себе бегущую от тирана-мужа и только что от него родившую юную девушку. Наверное, он бы сам выбрал такую семью, если бы рассматривал такую возможность.
Долохову было и правда интересно. Все-таки прошлое прошлым, но за все время этого их нового «знакомства» с Аней они почти не говорили о том, что за жизнь у них была последние двадцать восемь лет, которые тоже не выкинешь. И он был рад, что Анна свой рассказ начала именно с новых родителей, а не с нового мужа: он уже понял, что восемнадцать лет из двадцати восьми он провела довольно счастливо, окруженная любовью и заботой своего вечно влюбленного эльфа псевдомаггла. Возможно, ему стоило узнать что-то и из этих историй, но можно было и позже.

— Я рад, что ты уехала именно с ними, — говорит он после ее рассказа. — Я думаю, ты заслужила шанс на хоть немного нормальную семью. Представь, если бы тебя забрали Ракитские или, например, Де Мюрье, — Антонин рассмеялся, перебирая в памяти другие чистокровные семьи, кто чаще других появлялся в их доме. Ведь по большей части все чистокровные семьи с какой-то придурью. Валерий Ракитский, например, не любил кудри своей кудрявой дочери и всегда ругал ее мать, если хоть один ее волос был недостаточно прямым. Французы Де Мюрье, которые на самом деле были Юрьевыми, настолько пытались изобразить из себя, собственно, французов, что только смешили все общество. — Да, Теглевы были идеальным вариантом.

Последнюю фразу Аня, похоже, уже не особо слышала, потому что уже сонно и на автомате что-то бормотала в ответ, постепенно пристраиваясь к нему поудобнее. Вроде и столько лет прошло, а такие привычки все-таки остаются с годами в человеке. Сколько Антонин ее помнил, она всегда засыпала первой и неважно где: в спальне, в гостиной за книжкой, сидя с ним вечером на террасе их номера в Кабуре. Долохов еще всегда ругался: «Аня, не мостись ко мне, ты же сейчас уснешь!» Жена всегда обижалась, но продолжала это делать при любом удобном случае. И даже после, драккл подери, пятидесяти ничего не менялось.

— Пойдем, ты сегодня тоже вымоталась, — он осторожно помог ей встать и провел в спальню.
Он бы хотел сказать, что ночь прошла без кошмаров, но справиться с ними стало намного проще.

Когда на галлеоне появилась надпись о новом месте встречи, Антонин даже не сразу придал ей значения. Только потом уже, ожидая Анну вечером в очередном маггловском парке, понял, что его немного смущало. 15 марта. Совпадение?

Отредактировано Antonin Dolohov (2021-04-20 18:34:12)

+3

21

Она умерла в этот день, пятнадцатого марта, ровно двадцать восемь лет назад. Кажется, это случилось из-за маленького спрута, который за девять месяцев изъел ее изнутри как ржавчина — такая молодая и умерла; очень жаль ребенка, вы не знаете, это хотя бы мальчик; так жаль Антонина, красивая пара; Роман, должно быть, быстро найдёт новую жертву… Первое, что узнаешь после смерти: скорбят о тебе недолго.
Все, что было в смерти о тебе, заканчивается, когда гроб опускают в землю. А когда земли уже столько, что не видно крышки, все просто продолжают жить. И все, что было о тебе, вдруг становится о них — о старших Долоховых, об Антонине Молодом Вдовце и о ней. О девочке, имя которой Анна не знала двадцать восемь лет. Маленький спрут.
Пятнадцатое марта не стало для Анны особенным днем. В череде из двадцати восьми пятнадцатых марта первое все равно побеждало: схватки начались утром, и родила она на самом деле легко, особенно в сравнении с тем, что предсказывал семейный колдомедик, а вот умирала тяжело — пришлось заставить его дать ей несколько очень сомнительных зелий, а потом еще убедить долоховского сквиба Петруся сопровождать ее к Теглевым. В первую ночь на новом месте Анна спала мертвецким сном. Но отлично помнила, что впервые в жизни по-настоящему чувствовала себя свободной — как будто все годы, которые у нее впереди, наконец-то принадлежать только ей одной и больше никому. Слышишь, Долохов? И больше ни-ко-му.
Пятнадцатого марта семьдесят восьмого года, собираясь утром на работу, Анна почему-то задумалась о том, что за эту свободу — и за двадцать восемь прошедших лет — она, наверное, должна быть свекру благодарна. Благодарна за помощь, за молчание, за вложенные в эту авантюру средства, за то, что из всех своих друзей он выбрал Теглевых, а не Ракитских или Де Мюрье, о которых недавно вспоминал Антон… Но чувство благодарности в ней, помнится, исчерпалось еще двадцать восемь лет назад: буквально на следующее после побега утро, потому что тогда Анна Алексеевна Теглева поняла две вещи. Во-первых, Долоховы окончательно остались в ее прошлой, загробной жизни. Во-вторых, она умеет безжалостно проводить черту, отделяя прошлое от будущего. Первое было просто фактом, который надо было принять к сведению, чтобы не обернуться где-нибудь случайно с заинтересованным видом, когда Долоховых поминают всуе; а вот второе необходимо было сделать жизненным кредо — умирать второй раз было бы слишком дорого, муторно и опрометчиво. Анна хотела жить. Как никогда раньше. Жизнь снова стала казаться ей тогда ценным подарком.
Если бы Каунтер знал, о чем она думает, он не стал бы за завтраком спрашивать, почему у нее такое хорошее настроение. Он спрашивал об этом, намазывая джем на тост, с беззлобным участием человека, который собирался разделить чужую радость, и это непривычно Анну обезоружило: словно то, что раньше казалось несомненным достоинством Каунтера, начало постепенно превращаться в недостаток. Постепенно — это с каждой новой ложью, которую она вынуждена была ему говорить.
— Снова задержусь вечером, — поправляя Эндрю галстук в передней, сказала Анна. Он уходил на работу первым, потому что до его работы ему нужно было идти пешком, в то время как Анне можно было просто шагнуть в камин.
— Жаль, — отозвался Эндрю и, бережно притянув к себе, коснулся губами ее губ. — Я тогда сделаю ужин. И потом откроем вино.
— Как будто праздник, — хмыкнула Анна. День смерти, разумеется. Эндрю улыбнулся и пожал плечами. — Хорошо, договорились.
Она старалась выдержать баланс между договоренностями с Долоховым и Каунтером. По расписанию первой на сегодня шла договоренность с Долоховым — встреча в маггловском парке, в районе, где маги если и жили, то такие, которые не могли знать ни его, ни ее. Анна собиралась поговорить о занятиях ментальной магией — о том, что пришло ей в голову, пока она размышляла о том, что творилось в долоховской голове все эти годы.
До парка ей пришлось еще идти пешком, и, разумеется, Анна оказалась на месте позже Долохова. Его фигуру, казавшуюся ужасно нелепой на лавке, уже понемногу обнимали сумерки. Анна подумала, что хорошо было бы позвать его куда-нибудь поужинать — довольно нелепо гулять по парку пятнадцатого марта, тем более одетыми так, как они, в старомодные для маггловского мира сюртуки.
— Так трогательно, что ты теперь спешишь на наши встречи, — хмыкнула Анна, подходя к Долохову. Было бы мило, если бы ты делал это много лет назад, вместо того, чтобы принимать экзамены в Дурмстранге. Но что есть, то есть.
Пятнадцатое марта, вдруг приходит Анне в голову, когда Долохов встает ей навстречу, еще день рождения их дочери. Вот дерьмо.

+3

22

Антонин не поздравлял дочь с днем рождения. Попросту не знал, как это делать. Он мог бы присылать ей письмо и какой-нибудь подарок, но какой в этом смысл, если его самого не было? Отец либо есть всегда, либо его нет никогда, он выбрал второй вариант. К чему усугублять ребенку травму отсутствия отца обезличенными поздравлениями, которые будут лишь копиться словно никому не нужный хлам? Естественно, Долохов пытался примерить это все на себя и решил, что лучше не напоминать о себе каждое 15 марта вообще, чем пытаться изобразить из себя что-то, чем он не являлся и не собирался являться.
О том, что 15 марта это еще и годовщина смерти жены, он помнил первые пару лет, но так же скоро задвинул это в себе, решив, что это воспоминание еще более ненужное, чем поздравление дочери.
Но вот снова 15 марта. День годовщины смерти ожившей жены и день рождения как будто бы снова обретенной дочери. Ну просто ебануться. И это при том, что Мария снова начала намекать на то, что у Долохова кто-то есть, точнее, не упускала шанса съязвить на эту тему, чем в такие моменты настолько напоминала свою мать, что аж свербило предложить им познакомиться, раз она проявляет такой интерес к его личной жизни. Антонин Долохов каким-то невообразимым образом оказался меж двух женщин, которым не должно было пересечься, но которые стали занимать определенную часть его жизни. Ебануться да и только, действительно, Антон, молодец.

Долохов тем не менее надеялся, что разговор не зайдет ни о дате, ни о ее значении. Конечно, его так и поднывало явиться с букетом герберов и пожелать жене доброго (счастливого?) дня первой смерти, но решил придержать это на подольше. Мало ли что она опять выкинет, а в маггловском парке его бы нашли не сразу да еще и не свои. К чему такие риски. У них еще будет шанс поругаться, но он как обычно появится сам собой, нет нужды ничего придумывать.

Ему не очень нравились маггловские парки и особенно ему не нравилось оставаться в них на одном месте. Магглы пусть и были существами недалекими, но любящими глазеть в разные стороны. Они были неспособны понять, чем конкретно отличался от них тот волшебник на скамейке, у них даже не появлялось желание сесть с ним рядом, но тем не менее это не мешало им пытаться найти эти отличия и попытаться понять, чем он их отталкивает. Но встречи там, где маловероятно можно встретить знакомые лица, все же были единственным вариантом.

Она снова шла пешком. Удивительно, как он снова стал издалека узнавать ее походку, стук каблуков. Удивительно, как быстро все, настолько забытое, пусть и обновленное спустя годы, вспоминается и снова закрепляется в памяти. Анна как обычно сурова и серьезна на людях и приветствует его очередной колкостью: просто потому что иначе у них не складывается. Антонин в ответ ухмыляется и почти уже не закатывает глаза: какое-то уже инстинктивное телодвижение, потому что иначе все равно не бывает.

— Так мило, что ты продолжаешь называть мою пунктуальность спешкой, — отвечает он, коротко целуя ее руку и после перехватывая ее в свою. Он все еще не любит подобные проявления на людях. Но это он может себе позволить: все же не прятки по коридорам Дурмстранга. — Но если тебе проще считать так, то пожалуйста, — не упускает он возможности немного съязвить от себя. Ведь иначе у них не работает.  — Ведите, сударыня, вы подобные места лучше моего знаете, — ухмыляясь, добавляет Антонин и как обычно позволяет ей вести. На какое-то время.

+3

23

Всякий раз, когда Анне казалось, что с Долоховым уже можно жить спокойно, — все-таки двадцать восемь лет прошло, он должен был повзрослеть и измениться в лучшую сторону хотя бы немного — Антонин просто раскрывал рот и… И ей немедленно хотелось забраться ему в голову и поселить там какой-нибудь глупый, дурацкий страх. Например, страх божьих коровок. Или, еще лучше, — крови. Потому что нельзя спустя двадцать восемь лет быть таким же мудаком, Антон! Уж точно не в ту же секунду, как ты берешь руку жены и целуешь ее, как будто ты сопливый ассистент преподавателя Дурмстранга, утащивший жену целоваться в темный угол коридора.
Хотя вот как раз этого Долохов когда-то боялся как огня, и когда-то Анна находила это милым и смешным одновременно — они ведь не были школьниками (пусть школьный роман с Антонином наверняка был бы ужасно забавным), они были супругами, и каждый в Дурмстранге об этом знал, даже долоховские студенты. Анне, помнится, тогда казалось, хотя она никогда об этом Антонину не говорила, что лучше уж пусть его воспитанники считают, что у него все хорошо с женой и он не может отлипнуть от нее, чем что он задерживается вечерами в морге, чтобы трахать черепушки и хладные тела вместо живой, и, в общем и целом, вполне приятной наружности женщины. Не бразильская шлюха в цветастых юбках, конечно, но что уж поделать, Антон.
— Не так мило, как то, что твоя пунктуальность и спустя двадцать восемь лет носит крайне избирательный характер, — усмехнулась Анна в ответ. Долохов зубоскалил так вдохновенно, что все эти двадцать восемь лет словно разом с него слетели, оставив вместо вполне импозантного мужчины в маггловском пальто немного нескладного, не очень красивого, но невыносимо заносчивого молодого человека. — Если будешь продолжать в том же духе, я куплю тебе вместо этого пальто джинсы для наших прогулок. Вот такие, — Анна кивком головы указала вперед, туда, где шли, оживленно о чем-то споря, два паренька-маггла, — ужасные синие штаны.
Анну все еще тревожило то, что ей до сих пор ужасно нравилось дразнить Долохова. Ей уже не очень хотелось с ним состязаться и непременно одерживать победу (хотя это было очень приятно), но все еще было интересно немного выводить его из себя, провоцируя на какую-нибудь бурную реакцию, так явно теперь выходящую за рамки его обычного «взрослого» поведения. Справедливости ради, Долохову тоже, видимо, нравилось ее дразнить. И когда-то в Дурмстранге Кристер и Эбба считали это залогом долгого и крепкого союза, пусть и поглядывали на них со снисходительным умилением людей, которые уже тогда были по-настоящему взрослыми.
Надо бы узнать про них. Про всех. Анне когда-то, помнится, было жаль оставлять этих знакомых: жаль умирать для Лабри, который был к ней исключительно добр и щедр; для Кристера и Эббы, для Фриттьоффа, для Марка Денисовича, даже для директора Дурмстранга, который по щедрости души даже обещал им с Долоховым когда-то отдельный домик на территории, где жили другие семейные преподаватели. Анна, пожалуй, скучала немного по тому времени, когда жизнь в Дурмстранге казалась ей прекрасным обещанием того счастливого будущего, на которое, вступая в брак, она даже не рассчитывала. Это была всего одна весна, конечно. Но зато какая весна. В пятьдесят два уже можно сказать, что, возможно, лучшая весна в жизни? Или загадывать еще рано?
Анна собиралась вести Долохова куда-нибудь поужинать, потому что гулять мартовским вечером, пожалуй, все-таки не самая удачная затея. Но предложение пойти в паб Долохов наверняка встретил бы еще одной дурацкой шуткой, поэтому Анна не стала с этим торопиться. Они пошли по дорожке вперед, возможно, к выходу из парка, а возможно — просто на один кружочек по его территории. Когда мальчишки в джинсах остались позади, Анна задала серьезный вопрос, о котором уместно было говорить, пожалуй, только в квартире у Долохова и здесь, где их могли посчитать разве что парочкой умалишенных:
— Как ты после того занятия? — «занятием» это можно было назвать только очень условно. Это был скорее пролог к долгому обучению. Еще Анне хотелось спросить, раз уж она сама об этом вспомнила только что, поздравил ли Долохов дочь с днем рождения, но этот вопрос был опаснее, чем вопрос о ментальной магии. Потому что как бы ей ни хотелось обратного, дочь у них с Долоховым все-таки была общая, и ее день рождения по-прежнему был датой Анниной смерти.

+4

24

Ему все еще было странно от того, как им обоим удавалось вести себя так, словно им не за пятьдесят, а снова чуточку за двадцать. Такое ребячество уже нельзя позволять себе ни в их возрасте, ни в их статусе, даже несмотря на то что когда-то Долохов считал, что подобным образом «чудить» в браке просто необходимо и в восемьдесят.
Он видел, как в ее глазах загорелось праведное негодование от того, как он ее встретил: всегда видел и всегда продолжал так же целомудренно брать ее под руку. Конечно, они были на виду лишь в местах, где их никто не может узнать, но это не повод демонстрировать все эмоции даже недалеким незнакомцам. Это были своего рода детские игрища, по которым явно оба соскучились еще с юности, так почему бы не поиграть, покуда обоим нравится. Тем более что это уже было похоже на какие-то легкие супружеские тычки, а не соревнование «кто кого первым уложит на лопатки».

— Покупать можешь, что угодно, но ты же не заставишь меня это носить, — усмехнулся Антонин, скептически оглядывая идущую впереди маггловскую шпану. Нормальные люди бы такое не надели на себя, не в его мире точно. Аня периодически заставляла его одеваться хотя бы приблизительно по маггловской моде, которая с недавних пор пошла в разрез с магической, что ввергало Долохова в ужас. Она любила давить на больное, призывая его к адекватной конспирации, но адекватной одежду магглов он признавать все равно не хотел. Мерлинова борода, пусть просто думают, что мы не простаки какие, а зажиточные англичане, к чему мне брюки из брезента, Аня!

Но разговор о — как их там? — джинсах быстро сменился темой явно более животрепещущей: произошедшем в заброшенном маггловском доме и не менее заброшенном долоховском сознании. Следующим утром Анна ушла в Министерство, и с тех пор они не виделись, предоставив друг другу возможность подумать.
А подумать было много о чем. Антонин бы даже сказал, что та иллюзия была неплохим ударом по его самолюбию и ударом вполне себе ощутимым. До того момента ему казалось, что он достаточно поработал над собой, чтобы никакое эмоциональное потрясение не могло вывести его из равновесия. До того момента он даже не думал, что все еще испытывает вообще что-то, кроме каких-то остаточных чувств, к давно умершим людям. Конечно, одна из них вообще вернулась с того света, и очень хотелось сказать «это другое», но какое же это другое, когда это все то же старое, просто, как оказалось, ненадежно закопанное.

— Ожидал большего, — Долохов какое-то время раздумывал над ответом, но решил, что это будет самое точное описание. — От себя, естественно, — добавил он, чуть виновато глядя под ноги. — Я больше двадцати лет не заморачивался на тему своего прошлого и не думал, что оно может оказать такое влияние. Удивительно, как до сих пор меня на этом не словили.

А это действительно его волновало. Почему никто до сих пор не догадался, насколько такие бреши в ментальной магии  могут подкосить даже сильного боевого мага. Почему никто это до сих пор не использовал. В очередной раз отметил про себя, что нужно поговорить с кем-то вроде Эйвери, не Тома: нужно было обсудить, как это можно использовать, как защититься самим и как защитить новых сторонников. Но в первую очередь, конечно же, как защитить себя.

— В целом я, наверное, уловил суть: какой бы ни была иллюзия, надо для себя найти в ней нечто реальное и позволить этому тебя вывести. Может быть, даже натренировать свое сознание на создание такого объекта: что-то, что никак не могут достать из твоей головы, — решил он сразу озвучить свои догадки, хотя был уверен, что и над ними Аня посмеется. — Но это еще можно обсудить позже. Как ты сама? Это ведь в некоторой степени наши общие кошмары и страхи, и не думаю, что ты часто сама к ним обращаешься, — Антонин взял ее ладонь второй рукой, попутно отмечая про себя, что подобные жесты стал делать все чаще и все незаметнее для себя. Где все это было тридцать лет назад?

+3

25

В этих дурацких выходках — в соревновании в острословии, в стремлении во чтобы то ни стало уложить оппонента на лопатки буквально и фигурально, — они с восемнадцати лет, так уж повелось, как будто бы приближались к счастью. Приближались, если вдуматься, довольно беспомощно и жалко, потому что счастье, основанное на постоянной борьбе — это так себе, прямо сказать, счастье. На таком счастье не уедешь в “и жили они долго и счастливо, пока смерть не разлучила их”. Хотя, как ни крути, все, за исключением “долго” в их с Долоховым жизни когда-то уже сбылось. Все-таки умирать, а не разводиться, — это очень удобно. И, самое главное, как показывает время, тоже не вполне окончательно.
— Не заставлю? — усмехнулась Анна. — Мне кажется, я слышу в твоем голосе надежду, Антон.
Долохова слишком давно не было в ее жизни, а вместе с ним не было и потребности и необходимости кого-то кусать и укладывать на лопатки, поэтому Анна все никак не могла разобраться, выросла она из этого состязания с мужем в полной мере или все-таки нет. Следовало бы вырасти, конечно, Анна Дмитриевна. Но если ни с кем не позволять себе быть дурацкой, вспыльчивой девчонкой, можно лопнуть однажды. И это, между прочим, ей говорил когда-то Каунтер. От этой нелепой мысли Анне почему-то стало смешно: сами того не подозревая, и Долохов, и Каунтер за всю ее жизнь стали голосами в ее голове, которые звучали иногда против ее воли, просто потому, что что-то, что с ней происходило в настоящем, отзывалось в прошлом; в случае с Долоховым — выученным с болью уроком, в случае с Каунтером — долгой беседой или счастливым воспоминанием.
Анна, погруженная в собственные раздумья, дала Антонину время подумать над ответом, рассеянно и бездумно переплетая их пальцы. Забавно, что они могли спрятаться в маггловском парке от их с Долоховым знакомых из магического мира, но все равно оставались в блаженном неведении, видел ли их кто-то из гипотетических знакомых Эндрю. Впрочем, основной круг общения ее мужа все равно был, к счастью, в Оксфорде — в тесной, высоколобой академической среде.
— Удивительно, — согласилась Анна без всякой издевки. — Вероятно, никто просто не задумывался всерьез о том, что прошлое, которое может причинить тебе боль, у тебя вообще есть.
Возможно, это звучало обидно, зато честно. Долохова сложно было заподозрить в умении любить. Тем более любить так, чтобы это доставляло ему столько неудобства кучу лет спустя. В образе, который Долохов, видимо, создал, по случайности и заключалась его самая главная защита от любого менталиста. Но говорить об этом Анна не стала — ей почему-то казалось, что Антонин все это знал и так.
— Что касается ожиданий… Ты в этом не одинок. Статистически, большая часть волшебников, подвергшихся воздействию сильных ментальных чар, — практически цитируя одну из своих ранних работ, продолжила Анна, — считают, что с ними просто такого не может произойти. Люди очень твердо убеждены в своем крепком душевном здоровье. И зря, как ты мог убедиться.
Можно было, конечно, ткнуть Долохова в самое сердце его самолюбия и сказать, что все, что произошло в том заброшенном доме в Херефордшире произошло просто потому, что Антонин себя переоценил. Но это было не так. Антонин просто не умел сопротивляться магу-менталисту. В нем была сила воли, чтобы это сделать; был характер; был потенциал, но не было инструментария — против нее у него не было ни единого шанса, даже если бы Долохов знал с точностью до секунды, в какой миг она произнесет заклинание. Поэтому Анна не стала ничего говорить по этому поводу: она была не из тех преподавателей, которые сопоставляют собственный опыт с опытом ученика для оскорбления последнего.
— Ты почти прав, — кивнула Анна, вновь решив не глумиться над долоховскими умозаключениями. — Но для этого ты должен очень хорошо изучить этот дом кошмаров в твоей голове, Антон. Ты должен точно знать, что еще там лежит: в каждой комнате наверху, в каждом закутке подвала. Ты можешь положить одну-единственную детскую игрушку, которой у Марии никогда не было, и она выведет тебя обратно. Можешь поместить туда ее — пусть всегда ждет тебя у входа, например. Это должно быть что-то, что никому не покажется странным, понимаешь? Я могу знать, например, что ты бросил своего ребенка в детстве, могу знать, что ты не общался с ней до недавнего времени. Могу знать, что отношения в семье Долоховых в целом оставляли желать лучшего… но если я заберусь к тебе в голову и увижу, как к тебе бежит маленькая девочка, похожая на тебя, велики шансы, что я не заподозрю, что таким образом ты меня обманываешь — любой ребенок мог раз в жизни бежать навстречу своему отцу, а отец мог запомнить это на всю жизнь. Понимаешь, к чему я веду? Ты должен изучить свой кошмар. И ты должен уметь им управлять. Более того, чтобы чувствовать себя полностью защищенным, ты должен уметь управлять любым своим кошмаром. Даже тем, который ты нашел не сразу. Даже самым маленьким.
Анна не знала, почему привела в качестве примера дочь. Ее собственным проводником, в ее собственных кошмарах, как ни странно, был Арно Рюэль, причем такой, каким она его запомнила — римский бог, бессильно и бесстыдно распластавшийся на второй половине кровати. Возможно, все дело было в том, что Рюэль изучал кошмары — его завораживала природа чужого страха, и он рассуждал об этом много и азартно. Анна легко могла представить его в гостиной долоховского дома, притащившим очередную книжку с названием, которое никогда не существовало: “Экзерсисы сновидцев”. Никто на белом свете, кроме нее, не знал, что Арно Рюэль работает над этой книгой — это была его тайна, которую он доверил ей в одну из их последних встреч. В Анниной памяти эта книга была написана и принадлежала всегда своему автору, а ее автор вел ее по запутанному лабиринту ее собственного дома кошмаров уже очень много лет. Так много лет, что из мимолетного любовника и римского бога он превратился в римскую статую — в неодушевленный предмет.
— Нечасто, — согласилась Анна и улыбнулась, когда Долохов взял ее руку в свою. — Но по работе иногда приходится. Просто с тобой эти кошмары ощущаются иначе — в них сложнее найти рациональное зерно, потому что я переживала их за двоих. Но это прошло… Я слишком долго с ними живу. И слишком много работаю, наверное.

+3

26

— Про мое прошлое особо никто никогда и не спрашивал. Скажем так, в кругу моего общения прошлое мало кого интересует, — это было в том числе то, что его привлекало в Риддле. Тому было не плевать разве что на твою чистокровность и отношение к делу, твои внутренние разборки с самим собой его не волновали, если, конечно, они не становились препятствием для выполнения поставленной задачи. У Антонина таких препятствий не наблюдалось, поэтому никто не вел с ним задушевные разговоры о юности в Париже, не уточнял, есть ли у него семья. Конечно, Том однажды задал вопрос, готов ли его новый соратник бросить все ради благого дела, и Долохов при нем же написал письмо в Дурмстранг с извещением об отказе от должности и своими рекомендациями по потенциальным кандидатурам, а также письмо отцу, где извещал его о грядущем длительном путешествии по Европе, не забыв упомянуть, что их договоренности в любом случае остаются в силе. Риддлу было достаточно на тот момент этого проявления верности, поэтому вопрос прошлого Антонина больше и не поднимался. И это было удобно. Анна правильно сказала, что, наверное, он просто смог создать вокруг себя собственную иллюзию того, что прошлого у него ровным счетом и нет.

Аня объясняла ему свои наблюдения от их последней встречи непривычным менторским тоном. Кто бы мог подумать, что это она будет его чему-то учить, ведь на самой заре именно он проверял ее научные работы и давал советы по научным публикациям. Он чувствовал, как она достаточно осторожно дает ему понять, что справился он, конечно, неплохо, но на самом деле по шкале от «хреново» до «максимально хреново» почти у второй отметки.
— Не жалей меня впредь, говори все, как есть. Мне не привыкать к ущемлению собственного самолюбия и достоинства от тебя, — он улыбнулся, на всякий случай чуть крепче держа ее за руку — вдруг не в ту сторону еще дернется. — Хотя я, конечно, признателен.

Почему в качестве якоря для реальности Анна заговорила о дочери, Антонин не понял и решил, что не хочет в этом копаться. Может быть, он тоже задел в ней какие-то воспоминания и мысли, на которые она когда-то поставила себе жесткое табу, а теперь это все стало всплывать на берег. Хотя идея была интересной. Узнать о том, что у Долохова есть дочь, было и просто, и сложно: среди чистокровных в принципе сложно утаить свою родословную, поэтому этот факт был известен в этих кругах, в то время как остальные могли об этом узнать разве что из его собственных рассказов. А Антонин не рассказывал о дочери никогда, даже ошарашил этим на днях Игоря. Ну ладно, ему стоило бы и рассказать как-нибудь пораньше для разнообразия. В любом случае факт наличия ребенка, детских вещей и прочего в его подсознании не смутил бы никого: ведь никто, даже те же чистокровные, не знают, что он особо и не вспоминал свою дочь, что он ее не растил, не воспитывал, что он вообще-то от нее убегал и убегал максимально далеко и практически успешно.

Антонин представил, как снова идет по дому своих кошмаров, а ему навстречу бежит его пятилетняя дочь. Сложно было сказать, от чего неприятно стало в первую очередь: от осознания, что придется пройти через все это и не только еще не раз, или от вида Марии. Как ни странно, особенно несмотря на их недавние встречи, лучше всего он ее запомнил именно пятилетней. Уже тогда он разглядел в ней свои черты лица, чему несказанно расстроился, а отец еще и намекнул, что если она не унаследовала хоть что-то от матери, то выдать удачно замуж ее будет довольно сложно, несмотря на то что в общем и целом француженки были намного не симпатичнее русских девушек. «У мужчины в браке оценивают не лицо, а семя, женщина же должна хоть как-то привлекать мужа. Кто же знал, что твое окажется сильным настолько», — в своей манере за вечерним чтением вещал Роман Долохов, пока Антонин сверлил взглядом мать, мысленно негодуя, что согласился вообще этот вечер провести в компании семьи. Спорить с отцом было не столько сложно, сколько бессмысленно. Это была, к сожалению, их общая черта, однако младший Долохов в некоторых случаях все же научил себя прислушиваться в споре к опровергающим свою правоту фактам и аргументам, Роман Алексеевич же не мог похвастаться этим умением, да и, наверное, никогда и не хотел бы, даже если бы оно у него было.
Но Мария взяла от своей матери все, кроме этих самых истинно долоховских черт лица, и ее отец сокрушался, что лучше бы было наоборот. Возможно, он бы впоследствии смягчился и стал бы проводить с ней больше времени, просто наблюдая, как постепенно она вырастает во внешнюю копию Анны. Но от его жены она взяла этот проклятый пронизывающий и вечно вопрошающий взгляд, голодный до истины и сути, вредность, любопытство, да зачем же ты решила коснуться именно того самого шрама, девочка!
И тут он мог согласиться с Аней: лучшего якоря для любой иллюзии и представить было нельзя. Потому что Антонин знал: если неожиданно среди всех этих страхов и кошмаров он увидит свою маленькую дочь, бегущую к нему и зовущего его «папа», его выкинет просто автоматически, потому что его подсознание точно не захочет видеть это еще раз.

— А ты уверена, что готова проходить через это со мной? — решил он спросить, потому что рефлексировать, конечно, можно было долго и много, но это не могло отменять того факта, что его кошмары были и ее кошмарами тоже. — Конечно, я понимаю, что ты уже давно это в себе это отработала, но, например, с той же дочерью… Ты уверена, что сможешь спокойно на это смотреть? Погружаться глубже? Лучше это обсудить сейчас, чтобы потом опять не проходить через аттракцион тридцатилетней давности.

Долохов выдержал паузу, но все же продолжил, решив, что повисшим свой другой вопрос он тоже не хочет оставлять:
— Ты специально решила встретиться именно 15 марта? Ее день рождения и день своей смерти?

+3

27

“Круг общения” Долохова, который заменил ему собственную семью, Дурмстранг, успешную жизнь наследника древнего чистокровного рода, не интересовался прошлым. И это было неудивительно — надо полагать, причина была в том, что прошлое у всех этих людей было. И в этом прошлом от случайных соглядатаев ДОМПа, от судей Визенгамота, от любопытствующих, подслушивающих и подглядывающих за чужими разговорами где-нибудь в пабе в Лютном переулке пряталось, наверное, все то же самое, что пряталось в прошлом Долохова — жены, родители, дети, оставленные дома, перекроенные заново жизни. Ворох проблем, который мешал пристраивать к миру новые лекала чистокровия.
— Разве дело в том, что оно никого не интересует? — уточнила Анна. Ее губы дрогнули в насмешливой тени улыбки. — Ты все еще недооцениваешь, какую власть имеет над людьми прошлое. Вам просто, вероятно, удобно думать, что оно лежит вне сферы ваших интересов, потому что тогда вам придется признать, что вашим прошлым можно воспользоваться друг против друга.
Забавно, но связь прошлого с кошмарами настоящего — это то, чем собирался заниматься Арно Рюэль. Более того, это то, в чем он разбирался недурно, даже — великолепно. То, к чему у него был несомненный дар. Не убей его Долохов когда-то давным-давно, Арно, вероятно, дожил бы до момента, когда сумел бы вручить Пожирателям Смерти кошмары из прошлого как драгоценное оружие, не знающее промаха. Еще более забавно, конечно же, то, что Арно Рюэль истово верил в примат чистокровия над всеми прочими формами жизни — с настойчивостью, на которую способны только ученые и радикальные революционеры.
Разговор, конечно, у них получался совершенно нелепый, и Анна предчувствовала, что таких разговоров у них с Долоховым будет еще очень много: как бы ни сложились их отношения, для ее собственной безопасности ей все равно предстоит Долохова научить закрывать свое сознание, чтобы избежать участи, которую он, строго говоря, заслуживал.
Анна много раз пыталась обдумать факт, который ей предлагалось принимать как непреложную и не подлежащую перемене составляющую их отношений: Антонин Долохов был теперь среди “Пожирателей Смерти”. Он носил на руке змею с черепом, он планировал убийства, он совершал убийства, в конце концов. И он дошел до крайности в бытовавшем в их прежнем “круге общения” убеждении, что чистокровные волшебники — это особая каста, хранители особых, единственно правильных ценностей. Из-за этого однажды уже развалилась целая империя, Долохов. Странно, что жизнь в одном доме с твоим отцом не заставила тебя извлечь из этого урок.
В этих мыслях, впрочем, Анна всегда ходила по замкнутому кругу: она же беспокоилась за Долохова, а значит, в каком-то смысле, теперь она беспокоилась и за “Пожирателей Смерти”.
— Я предпочитаю ущемлять твое достоинство на практических занятиях. Тогда, по крайней мере, это будет хоть сколько-нибудь честно, — Анна даже усмехнулась от того, как одновременно со своей дурацкой шуткой Долохов чуть сжал ее руку. Как будто она может из-за такой глупости вывернуться прямо посреди парка. Не то чтобы Долохов не помнил времени, когда ровно так она и поступала, останавливаясь посреди набережной в Каннах, якобы для того, чтобы поправить что-нибудь на платье, а на деле — только для того, чтобы вывернуться из медвежьей долоховской ладони хотя бы на минуту, потому что тогда тупоголовый Антонин, не распознавший намеков в ее письме, ее страшно, невыносимо бесилбесилбесил.
Правда, пожалуй, и вполовину не так сильно, как эта новая взрослая предупредительность Антонина, который вдруг решил озаботиться тем, каково будет ей “проходить через это” вместе с ним. Справившись с соблазном сказать, что беспокоиться о том, каково ей будет проходить с ним через что бы то ни было, Долохову следовало с первого дня их брака, а желательно — даже с первой ночи, Анна только терпеливо вздохнула.
— Я ведь уже сказала — я слишком долго живу с этими кошмарами и слишком много с ними работаю. Всю жизнь без тебя, Антон. Двадцать восемь лет. Я копаюсь в чужих головах. Да, как я уже сказала несколько минут назад, с тобой эти кошмары ощущаются иначе. Да, это причиняет боль. Но я могу с ней справиться, потому что ментальная магия — это дело всей моей жизни. Сродни твоей завидной уверенности, что ты разбираешься в смерти. Только более обоснованная.
За этим долоховским беспокойством прятался еще один вопрос. Наверное, настоящий, который он и хотел задать на самом деле. Анна с коротким смешком отрицательно покачала головой.
— Нет, не специально. Просто свободный день. День избавления от тебя, прости, не стал особенным в моей жизни. А про день рождения Марии я вспомнила только увидев тебя.
Есть кое-что, чему я научилась, а ты — нет, Долохов, потому что ты никогда не умирал. Иногда в жизни нужно ставить точку и решительно переворачивать страницу. Можно возвращаться к тому, что уже написано, перечитывать, выписывать отдельные куски, цитировать понравившиеся мысли, но нужно всегда отдавать себе отчет, что все это относится к прошлому. И в прошлом должно оставаться.
— Я думаю, я могу спокойно смотреть на Марию в твоей голове, — подумав, добавила Анна. — Хотя это меня немного удивило. Это твоя дочь, не моя, я уже сказала, Антон. Она была моим ночным кошмаром, когда я не знала, что ее зовут Мария. Что она работает в аптеке. Что ты с ней видишься. Когда у нее не было другого лица, кроме моей ненависти к тебе и к ней. А сейчас… сейчас мне просто все равно. Ты сам-то, надеюсь, ее хотя бы поздравил?

Отредактировано Anna Counter (2021-04-23 01:42:11)

+3

28

У Антонина, наверное, впервые в жизни появилось желание закурить. Вот в ту же секунду потянуться в карман пальто за портсигаром, зажать одну из самокруток зубами и закурить. Когда у него только появилась эта привычка, давным-давно в Нормандии, когда ему было девятнадцать, так курить не хотелось никогда. Это было больше что-то механическое и необходимое, средство спасения от вопля «АНЯБЛЯТЬ ПРЕКРАТИ МЕНЯ БЕСИТЬ!», передышка, возможность откатить разговор назад, начать его с начала или перескочить на совершенно другую тему.
Но портсигар всегда был дома, а бежать куда-то было бессмысленно. Хотя очень хотелось в какой-то степени. Ему не нравился вопрос про дочь. И не потому что он никогда не объявлялся в ее день рождения, а потому что в принципе он не привык про нее говорить. Это было его внутренней запретной темой, потому что ему всегда было нечего ответить. Да, он примерно мог посчитать, сколько ей лет, сказать, как ее зовут, где она учится, что она унаследовала от матери тонкое обоняние, которое развилось даже в какое-то подобие магического дара. Но потом всегда спрашивали, когда они виделись в последний раз, и Антонин никогда не лукавил, отвечая, что очень давно. После этого следовало еще больше вопросов: а как, почему, кто воспитывает, почему не участвуешь, как ты мог.
Поэтому очень быстро Долохов решил не отвечать ни на какие вопросы в принципе и вообще не заводить разговор о дочери.
Поэтому когда эти вопросы начала задавать Анна, которой на самом деле, все равно не очень-то и плевать, что бы они ни говорила, ему потребовалось хоть какое-то отвлечение, чтобы попытаться не отвечать и не начинать эту канитель по новой. Хотя, возможно, был шанс, что добивать вопросами она его не будет, по крайней мере, хотелось на это надеяться.

— Не поздравил. Как ты могла заметить, у нас не сложились отношения отца и дочери. Решил, что напоминать об этом раз в год в день, который потенциально должен быть радостным, не стоит, — сказал он даже больше, чем планировал. Обычно он старался отвечать о дочери максимально сухо, чтобы не оставлять возможностей для продолжения диалога. — Да она и не моя дочь тоже. По крайней мере, не была ею точно до этого года: за последний месяц я ее видел, наверное, столько раз, сколько не видел за всю ее жизнь.

Почему-то ему сложно смотреть Анне в глаза или просто на нее, пока он это рассказывает. «Наверное, последствия «занятия» ментальной магией», — думает Долохов про себя, потому что признавать, что его происходящее хоть сколько-то задевает, на самом деле не хочется. И оно не то чтобы задевает, просто все с этой дочерью стало странно. Раньше все было достаточно четко: не воспитывал, не видел, знал поверхностные детали, да она мне дочь чисто биологическая. За последний же месяц он узнал, как и чем она живет, что у нее очень своеобразный и немного скверный характер, что она выросла самостоятельной самодостаточной женщиной, которая не считает, что замужество и рождение детей — величайшая цель ее жизни. Узнал, что Мария — отличный зельевар и экспериментатор, совершенно, казалось бы, неспособная защитить себя. Узнал, что ему отчего-то было интересно проводить с ней столько времени, практически тщетно обучая ее боевой магии зачем ты тратил на это время, Антонин, узнавая какие-то еще крупицы ее жизни. Узнал, что ему отчего-то было нужно рассказать что-то свое о том, как на самом деле складывались их отношения с ее матерью.
Этого «узнал» стало слишком много и достаточно для того, чтобы поддержать разговор о дочери, которая никогда ею не была и которая все еще ею не стала, да и не должна была становиться. Тем более сейчас, когда он идет по какому-то маггловскому парку под руку с единственной женщиной, которая что-то значила в его жизни. И он должен был бы радоваться ее ответу, что это совпадение, что она предложила встретиться не из какого-то мнимого символизма, какой в жопу кентавра символизм, у них есть своя жизнь, которую не стоит тратить ни на какое 15 марта ни в этом году, ни в прошлом, ни в одном из последующих. И Антонин поначалу радовался, но Аня зачем-то спросила, а не поздравил ли он дочь. Чувствую, вечер идет все-таки к кентавру в задницу.

— Но это общение уже в любом случае скоро закончится, так что будем считать это временным отеческим помешательством, — к тому времени Мария и правда уже делала определенные успехи, и Антонин мысленно даже успокоился, что в случае чего она сможет защитить себя. Он до сих пор не мог ответить сам себе на вопрос, почему он вообще об этом хоть сколько-нибудь переживал — предпочитал не задумываться и списывать все на возвращение Ани. Но продолжать это все равно не стоило. У Анны не было дочери, у него, по сути, тоже. Один месяц ничего не меняет. Даже если у нее такая удобная тайная лаборатория с редкими ингредиентами. — И не спрашивай больше о дочери таким тоном, как будто я обязан что-то делать касательно нее.

Отредактировано Antonin Dolohov (2021-04-23 19:12:12)

+3

29

Ему сейчас наверняка хотелось закурить. Сбежать в спасительное облако дыма, как тогда в гостиничном номере; сослаться на необходимость “вас оставить на минуту” и выбраться из чада дамских духов в спасительные благовония самокрутки; просто — сбежать, потому что сбегать у Антонина Долохова всегда получалось лучше всего, чего уж греха таить.
Но для того, кто всю жизнь превратил в побег, — сначала от ответственности за семью, потом от ответственности и необходимости жить нормальную, скучно взрослую жизнь в целом — Долохов, надо отметить, вел себя довольно прилично. И даже его сакраментальное и нежно любимое “АНЯБЛЯТЬ прекрати меня бесить”, которое, наверное, застряло у нее в ушах на всю оставшуюся жизнь после шести лет брака, читалось разве что в его взгляде. Вот только взгляд рассмотреть было сложно, потому что Долохов избегал смотреть ей в глаза. Точнее, силился смотреть изо всех сил, но, кажется, счастливому папаше только делать ребенка было приятно, как она и подозревала почти двадцать девять лет назад. Трусость — очень убедительное доказательство доминирования над женщиной, Антон. Ты, как всегда, был прав.
На Аннином лице, впрочем, не отразилась ни одна из этих мыслей — как она уже сказала, она пришла сюда и влезла в занятия ментальной магией с Долоховым совсем не для того, чтобы его унижать. Вот только разве сложно для этого не бесить меня, Антон, а?
— Как ты мог заметить, в том, что они у вас не сложились, виноват только ты один. Или ты ждал, что она, как и я, подрастет и помчится за тобой в Дурмстранг, чтобы жить в тени твоих карьерных достижений? — уточнила Анна, выгнув бровь. Сама она, нарочно, конечно, смотрела Антонину в глаза, не отводя взгляда.
Конечно, он мог сейчас возразить, что она-то, она-то сама вообще умерла.
Это ты все придумала, ты придумала умереть, ты приняла решение, это ты сдалась, не я!
Вот только точку в наших отношениях поставил ты. Я просто сняла с тебя груз ответственности за решение, которое устроило, в конечном счете, нас обоих: я избавилась от брака и от ребенка, которого не хотела, а ты избавился от заботы, которая отвлекала тебя от твоей драгоценной карьеры. Это ты поставил точку, а не я. Это ты выбрал себя, а не нас. Но ты об этом едва ли уже помнишь, поэтому и за аргумент не засчитаешь.
— Временное отеческое помешательство? — переспросила Анна и хмыкнула, качнув головой. Как тут не сравнивать с Эндрю? Каунтер был отцом, кажется, вообще всем детям, которых встречал в жизни — отсутствие собственных он переносил стоически и как будто бы не считал это несчастьем, но всех чужих, даже взрослых, даже собственных студентов, прибирал к себе истово и без малейших сомнений. Вот это — отцовское помешательство. А ты, Антон, просто мудак, который так и не вырос.
— Тебе покажется, что я непоследовательна, но все же попробуй подумать не той частью мозга, которая сейчас кричит мне в лицо “Аняблять”. Ты — уж точно ее отец. У тебя нет извиняющего обстоятельства смерти. Она знала, что ты жив, здоров и где-то работаешь, живешь, что-то делаешь, всю свою жизнь. А у тебя даже не хватило духа просто посмотреть ей в глаза? Сейчас поджилки не трясутся, когда ты на нее смотришь, нет? Ты не просто “как будто обязан”. Ты обязан без “как будто”. Просто — обязан.
Анна остановилась, вынуждая остановиться и Долохова тоже. Не убрала свою руку из его руки, показывая, что этот разговор, каким бы неприятным он ни был, не точка.
— Ты еще месяц назад понятия не имел, что я жива. И ты все эти годы считал, что просто натрахать ее и бросить твоему самодуру-отцу — достаточно для того, чтобы считаться отцом? А если бы мы любили друг друга, Долохов, когда она родилась? Если бы я умерла просто так, потому что смерть неразборчива? Ты бы тоже ее бросил, потому что так и не вырос из своей детской потребности выбирать “я”, а не “мы”?

+3

30

И снова этот вопрос «что, если?», который Долохов так ненавидел. И снова Анна давила тем, что почему-то приняла для себя как аксиому, еще когда они только поженились: что Антонин все решает исключительно для себя, не беря в расчет кого-либо еще. Это бесило его с тех самых первых дней и особенно в те моменты, когда он как раз-таки думал о пресловутом «мы», только почему-то только этого было недостаточно, то ли это было все равно неправильно. Его жена вбила себе в голову, что Долохов думает только о себе, и строила вокруг этого умозаключения всю их совместную жизнь.
Надоело.

— Аня, не смей со мной так разговаривать, — он остановился рядом с ней и на этот раз посмотрел прямо в глаза, практически не моргая. — Я тебе не двадцатилетний мальчишка и не твой подчиненный в Министерстве, чтобы ты меня отчитывала, — несмотря на общий тон говорил Антонин спокойно, ни в коем случае не угрожая, однако стараясь максимально доходчиво донести свою точку зрения. — Я не отрицаю, что проблема «отцов и детей» в нашей семье действительно та еще проблема, но не тебе призывать меня к каким-либо обязательствам, совести или чему-либо еще. Ты верно подметила: ты вообще умерла. Ты так же можешь вспомнить, как не так давно мы оба обсуждали, что вообще не желали появления дочери на свет. Я не был готов жить с проявлением собственной ненависти и неспособности спасти наш брак. Можешь называть это трусостью, слабостью — чем угодно, я принимаю любое определение. Но помыкать меня этим не смей. Очень удобно думать «что, если бы» спустя столько лет, Аня. А если ты таким образом перекладываешь свое желание нести ответственность на меня — опять, кстати — то ты ведешь себя некорректно. Зайдем куда-нибудь, не хочу продолжать этот разговор на улице.

Хотя чего он возмущался? Ведь еще совсем недавно, увидев Марию в лавке Малпеппера, он сам требовал от нее хоть какого-то отношения к себе, как к отцу. Что это, двойные отеческие стандарты? Действительно трусость? А можно вообще об этом не говорить? Долохову искренне не нравилось, что его жена пытается снова построить их отношения через опускание его в какое-то феерическое говно, причем в большинстве случаев это говно было общим, а не его личным. Но нет же, надо обвинить его во всех смертных и не очень грехах, а самой выйти сухой из воды. Нет уж.

Анна отвела его в ближайший маггловский паб. К сожалению Антонина, он даже уже начал привыкать к таким местам. На самом деле, конечно, нет, но у него даже появились маггловские деньги — на всякий случай. Видел бы его Том или кто-нибудь из Ставки — лучше бы не видели, честное слово. Долохов сам, каждый раз оказываясь среди магглов, внутреннее передергивался, после чего несколько раз задавался вопросами, зачем он это делает и как этой женщине удается заставить его идти наперекор себе. «Ты ведь понимаешь, что так безопасней», — говорил ему внутренний голос, но это все равно не мешало ему хотя бы про себя возмущаться.
Но так и правда было безопасней. Безопасней поругаться за столиком в пабе среди магглов, чем встретить какого-нибудь Эйвери в «Белом кролике», а ведь этот хрен этого не забудет, а потом еще и припомнит, с кем тебя видел и что слышал. А Пожирателям про Аню знать было вообще необязательно.
Да и правильней было доругаться в пабе, а потом уже отправиться домой. Можно было бы сразу аппарировать непосредственно из парка к нему, но тогда все пошло бы по уже привычному сценарию, когда ссорились, мирились — различными способами — заново обсуждали проблему, находили решение, снова и окончательно мирились. С одной стороны, взрослый и относительно взвешенный подход к работе над отношениями, но с другой — совсем не долоховский. Причем, под этим «долоховский» он всегда имел в виду их обоих. Как-то сознание все еще отказывалось считать ее не его женой. Примерно настолько же сильно, как Анна тыкала его своим любимым «ты опять выбрал себя, я я я я, Антонин Долохов».

Когда они наконец заняли относительно удаленный от всех столик — магглы чаще собирались в подобных заведениях позже — он хотел на какое-то время извиниться за резкость. Мол, не стоило так говорить. Но потом Антонин вспомнил ее тон и манеру речи, и желание как рукой сняло. Как-то удалось ей снова добраться до его точки кипения касательно этих треклятых принятых им решений.

— Продолжая разговор, — все же начал он, обозначив, что тема и правда не закрыта, — не могу не сказать, что не раз поднимал внутри себя вопрос ответственности за ребенка. Не раз обсуждал его с семьей. И было принято совместное решение, что мои родители воспитают ее лучше меня, а мне лучше держаться подальше. Не забывай, я был молод и недостаточно умен, что я готов сейчас признать, чтобы принять более адекватное решение. И я все еще не уверен, что ее жизнь сложилась бы лучше, останься я в Париже. Но Мария уже не ребенок, ей сегодня исполняется двадцать восемь, а не десять. Как-то поздновато открывать с порога изначально запертую дверь родительства и ответственности, не находишь?

+3


Вы здесь » Marauders: stay alive » Завершенные отыгрыши » [12.03.1978] we have always lived in the house


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно