GHOSTS WITH HEARTBEATS
закрытый эпизод
◊ Участники: | ◊ Дата и время: | ◊ Место: |
Иногда некроманты вынуждены встречаться со своими профессиональными ошибками лицом к лицу.
Marauders: stay alive |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Marauders: stay alive » Завершенные отыгрыши » [21.02.1978] ghosts with heartbeats
GHOSTS WITH HEARTBEATS
закрытый эпизод
◊ Участники: | ◊ Дата и время: | ◊ Место: |
Иногда некроманты вынуждены встречаться со своими профессиональными ошибками лицом к лицу.
Конечно, он не послушал Каркарова. Хотел дать себе один день на передышку после их встречи на кладбище, но передышка получилась очень натуженной и сократилась до одного часа тем же вечером: решение он все равно принял уже давно, еще когда увидел ее колдофото в «Пророке», окончательно в нем утвердился, когда Игорь тоже узнал ее. Нужно было лишь понять, как они встретятся. Она была сотрудницей Министерства Магии, так что для начала было достаточно лишь попробовать «поймать» ее после работы. Конечно, она наверняка пользовалась камином или портключом напрямую до дома — во времена комендантского часа мало кто шел пешком с работы домой — но даже случайности попадали в теорию вероятности и исключить случайности было необходимо в первую очередь.
В первый день ему не повезло. Никто, похожий на Анну Долохову, ныне Анну Каунтер, так и не вышел из здания Министерства.
Не повезло ему и на второй день, и тогда Антонин окончательно убедился, что пешком она точно не передвигается. Можно было узнать ее домашний адрес через кого-нибудь вроде Теодора или Эйдана, но он не хотел так сразу прибегать к их помощи. Может быть, он бы увидел ее и все-таки решил бы с ней не связываться.
Но тем же вечером Долохов увидел ее в Косом переулке.
Следить за кем-то — не такая сложная наука, особенно когда ты уже давно в этом поднаторел. Но чем ближе он к ней приближался, тем больше ему хотелось не просто окрикнуть ее, а сделать что-то, что точно и сразу даст ей понять, что сбежать ей удалось, но не так уж и далеко и не так уж и надолго.
Как ни странно, на ум пришел мотив одной старой песни из сороковых, которым Анна его мучала в первые годы брака, когда еще изображала, что нашла себе любовника из булочной на маггловской улице. Это была мерзкая, приставучая мелодия с не менее приставучим текстом, который Долохов, к своему удивлению, так легко вспомнил.
— Tic-tac tic-tac Ta Katie t'a quitté Tic-tac tic-tac T'es cocu, qu’attends-tu? Cuite-toi, t'es cocu T'as qu'à, t'as qu'à t' cuiter*, — начал он напевать, подойдя к ней к общей толпе достаточно близко, чтобы она его услышала, а люди вокруг — не посчитали сумасшедшим. Она остановилась, Долохов схватил ее за руку и выдернул из толпы в ближайший переулок.
Он сам виноват.
Не стоило Долохову появляться в ее жизни в сорок четвертом. И в семьдесят восьмом тоже не стоило. Но оба раза он виноват сам – если бы он сбежал от нее сразу же, в день их знакомства, показал себя трусом у алтаря, а не в брачном союзе, ничего этого не было бы. И сейчас Долохов нежился бы в своей парижской постели. Но Долохов всегда был трусом. Трусом и дураком.
Он сам виноват.
- Mento menores, - твердо говорит Анна и направляет на Долохова палочку так, словно они на дуэли. Только вне школьных стен дуэлей не существует. Короткая вспышка чар похожа на вспышку колдофотоаппарата – она ослепляет на долю секунды, но большего и не нужно. Она видит это в глазах Долохова. Видит, в какой миг все, что он пытался ей сказать без слов по поводу встречи превращается в ужас – животный, неконтролируемый, панический. Она видит, как ужас пробирается в каждое его нервное окончание, забирается в каждую кость. Мы все – не более чем мешок с костями, да, Долохов? И ты тоже.
У него было при себе что-то, зачарованное на Protego, - предусмотрительный, но идиот. Protego не защищает от сложных ментальных чар. Ее заклинание скользнуло поверх этой безыскусной защиты и забралось ему в голову. Долохов останавливается, отпускает ее руку, отступает на шаг назад. Он смотрит на нее, как жертва смотрит на хищника, и Анна знает, потому что заклинание их связывает, что сейчас он хочет, но не может бежать.
Он сам виноват.
Анна делает шаг вперед, не отводя от Долохова взгляда. Он отступает на шаг назад. Шаг вперед. Шаг назад. Шаг вперед. Шаг назад. Ей нужно отойти чуть дальше – туда, где никто не сможет их увидеть и никто не сможет ей помешать. Решение приходит внезапно, но кажется Анне до странности правильным и логичным: нужно просто уничтожить воспоминания об этой встрече. Воспоминания о том, что она вообще была – в Англии, в Лондоне. В живых.
Он сам виноват.
Они пятятся в узкий проулочек, и, чем дальше Долохов отступает, тем сильнее его колотит. Он кажется потерянным. Кажется, потому что Анна никогда не видела его напуганным. По-настоящему, до самого нутра. Так, чтобы пробирало, как холод в морозный день.
— Спасибо, — прошептал он, когда чары наконец ослабели, и он буквально размяк ей на руку. Он и правда охрип, связки были совсем ни к черту. — Шрам хер с ним. Я не такой описанный красавец, чтобы меня это как-то испортило, — Долохов попытался улыбнуться и привстать, оперевшись на здоровую руку, но снова вернулся в лежачее положение, болевой шок еще не прошел. — Правда, спасибо. Но шишка на голове у меня будет, это точно. Никогда бы не подумал, что ты решишься буквально меня обездвижить.
Беззащитным – да. Анна помнит его беззащитным. Тогда он злился и мучился, но напуган не был. Merde, сейчас хорошо бы снова воспользоваться Петрификусом, иначе неудобно будет забираться в голову. Анна скользит оценивающим взглядом по фигуре Долохова. Если упадет сейчас, может, потеряет сознание от удара. Это будет удачно – тогда точно не сможет сопротивляться. Но что она, глава Отдела Тайн, скажет, если ее заметят рядом с обездвиженным человеком?
Почему с тобой никогда не бывает просто, Долохов?
- Ключ от твоего дома, - сухо говорит Анна и протягивает вперед руку. Долохов судорожно мотает головой. – Ключ от твоего дома, - повторяет Анна и направляет на него палочку. – Или я сделаю тебе больно.
Она не угрожает – людям под Mento menores достаточно только строгого и спокойного тона. Долохов и без того боится ее так, что того и гляди развернется и побежит, не оглядываясь. Но это будет ошибка, Долохов. Тогда я точно сделаю тебе больно.
Долохов стягивает с руки браслет. Простой кожаный ремешок с двумя медальонами. Два портключа? Зачем тебе два, Долохов? Анна бросает на него короткий, изучающий взгляд. Но сейчас не до этого. Она крутит портключи в руках, не активируя, пытаясь понять, каким из двух пользуются чаще, хотя в обычное время Долохов наверняка пользуется аппарацией или камином. В конце концов Анна выбирает наугад, потому что тянуть время нельзя – страх не бесконечен, и кто знает, сколько заклинание будет действовать на Долохова. Она резко, чтобы он не успел вывернуться, хватает его за руку и активирует портключ. Яркая вспышка аппарации затягивает их обоих.
В комнате, где они оказались, Долохов тут же отшатнулся от нее, словно она была прокаженной. Она и была, впрочем. В его воображении. И какого драккла ты взялся за мной следить, Долохов? Разве не чудесные мы прожили друг без друга двадцать семь лет?
Он сам виноват.
- Locomotor Mortis, - чтобы не тратить попусту время, бросила Анна. Как она и предполагала, у Долохова был защитный артефакт – серебристый щит Protego развернулся между ними и тут же погас.
Вот и умница, Долохов. Предусмотрительный, конечно, но как был дураком, так и остался.
– Immobulus! – немедля бросает Анна, и, прежде чем Долохов успевает отреагировать, подталкивает его, уже не способного ей сопротивляться, к дивану. Если ударится головой, рухнув на пол, придется возиться и с этим. А времени у нее нет. Да и желания, откровенно говоря, тоже. Сам виноват, как мантру повторила Анна и подошла ближе. Страх, что плещется в глазах Долохова, похож на безбрежное море, что лижет скалы у Дурмстранга. Он понимает, что от страха не смог ничего сделать. Он в ловушке. На час. На полтора. Это совсем недолго. Но как же ты боишься, Долохов.
- Что, все-таки успела стать твоим ночным кошмаром? – усмехнулась Анна, не особенно рассчитывая на ответ. Конечно, нет. Ты слишком труслив для ночных кошмаров, Долохов. И скоро ты вернешься в свою блаженную счастливую жизнь, в которой ты с облегчением похоронил жену двадцать семь лет назад.
- Будет больно, - холодно пообещала Анна, коснувшись палочкой его виска. – Но недолго. Legilimens.
Она тоже виновата сама.
Воспоминание о ней должно быть где-то совсем близко – он только недавно узнал о том, что она жива. Наверное, когда вышел «Пророк» с ее колдофото. Нужно-то всего лишь убрать это воспоминание. Заменить его на что-то приятное и обыкновенное – пусть в «Пророке» Долохову помнится миловидная симпатяга вроде Пандоры Лавгуд. А еще лучше – смазливая женская мордашка, которая всегда будет ускользать из его памяти.
Анна видит это воспоминание. Его неверие, удивление и… боль? щекочут ее разум. Боль? Она снимает покров с этого чувства и понимает, что попала в ловушку. Так нельзя, но ей любопытно.
Анна думала, что найдет в нем ярость. Злость. Раздражение. Что угодно, но только не эту горьковатую примесь того, что Долохов, каким она его помнила, и чувствовать-то не умел.
Анна прикрывает глаза. Воспоминания поднимаются, что вуали в том танце. Она отсеивает все неинтересное и мимолетное – Каркаров (что, до сих пор дружат?), какая-то темноволосая девчонка, снова сожаление и еще что-то, чему у нее нет названия, потому что этому нет названия у самого Долохова.
Его разум не может ей сопротивляться. Только сейчас или вообще – сказать сложно. Он когда-то предлагал ей забраться ему в голову, но это казалось шуткой. Издевательством над тем, что было ей по-настоящему недоступно – над ее попытками строить настоящую карьеру.
Как ни странно между этим вечным ожиданием и попытками придумать, как объяснить и доказать жене, что он не намеренно проводит это лето черт знает где, Антонин попытался представить их грядущую жизнь. Даже в максимально близком приближении ему казалось, что шансы есть. Процентов на восемьдесят так точно по его подсчетам. А если бы он ошибся, то они бы нашли выход из ситуации, как делали это уже третий год.
Нет. Нет-нет. Ты ничего не знал о нашей дальнейшей жизни, Долохов. Ты планировал только свою. А думал, что планируешь нашу. Потому что мою ты просто себе присвоил.
Анна морщится, но никто не может этого видеть.
Наверное, он еще никогда не говорил столько и разом и не знал, как продолжить. На какое-то время вообще пожалел, что высказался, потому что его жена разве что наигранно не зевала. Хотелось сбежать куда-нибудь, правая рука уже нащупала мундштук и портсигар в кармане, потому что Антонин понял, что высказался зря. Эти проявления эмоций только все портили, лучше бы все осталось так, как было ровно три года назад, когда они еще только собирались пожениться. Надо было придерживаться изначально выбранной линии: 10 месяцев порознь и два вместе. Надо было подавить в себе эту ненормальную привязанность, переболеть ею, симптомы бы прошли, а жизнь бы продолжила свое течение.
Вздор! Каким ты был ребенком, Долохов. Ты, ты, ты. Все вокруг тебя. Вся наша жизнь вокруг тебя.
Анна сама не знает, что ищет. Она скользит по его памяти, в случайном порядке вытягивая какие-то крошечные воспоминания. Долохов чувствует эту хаотичность – он перебирает все эти осколки прошлой жизни вместе с ней, только понятия не имеет, зачем память подсунула ему растерянность, которую он испытывал, вернувшись домой на пару дней с должностью преподавателя в кармане; недоумение, когда в ответ на сообщение в ракушку получил письмо. И боль. Это погрешность заклинания, которое сбило его с толку. Больно в воспоминаниях потому, что ему больно теперь – он обездвижен и испытывает неконтролируемый страх. Скоро измучаешься и потеряешь сознание, Долохов. Тогда я смогу посмотреть спокойно.
Антонин несколько раз перечитывал то ее письмо от 9 октября. Он никак не отреагировал ни на одну из ее фраз, а через какое-то время написал ей, совершенно не привязываясь к предыдущем разговору. Но то письмо продолжало лежать в ящике его стола, и Долохов продолжал находить его и эти мерзкие строчки: «Чтобы, если твоя поездка домой все же отменится (о чем я, разумеется, буду сожалеть), я не поставила себя в неловкое положение перед amour adultere».
Ему больно, но у Анны это его воспоминание вызывает улыбку. Это было хорошо. Тогда они занимались любовью в гостиной, там, где началось их знакомство, и Долохов удивил ее тем, что целовал ее нежно, как будто боялся потерять, а не хотел себе присвоить.
Это было худшее лето в его жизни. Даже все те летние месяцы в душных Каннах и особенно те, что он провел там с Анной, были перечеркнуты этим треклятым летом в Швеции. Летом, когда его дергали по поводу и без. Когда его держали на одном месте без видимой на то причины, словно проверяя, сорвется ли он и не пошлет ли все к черту. А хотелось послать всех и лично каждого из попечителей поименно, на всех известных языках и отдельно на русском матерном. Летом, когда надо было что-то доказывать, причем людям, которые ничего не смыслили в твоем предмете, но смыслили в вопросах возраста и «ментальной зрелости».
Анна не ожидала наткнуться на это. Не ожидала спустя столько лет найти эти воспоминания если не как важные, то как значительные. Обозначенные в его памяти каким-то неясным контуром – ты вообще в себе разбирался, Антонин? Почему ты никогда не знаешь, как назвать то, что ты помнишь?
И, наверное, он впервые за долгое время был действительно рад вернуться домой. Но осознал это, только когда закрыл за собой дверь их спальни и выдохнул. Жена ждала его, сидя на небольшой кушетке у окна, вперившись взглядом в дверь. Не в Антонина, а именно в дверь, словно в нем уже были проделаны как минимум две дырки. Долохов был готов вытерпеть все, что угодно, недавно вообще пережил ожог всей руки, но этот ее взгляд терпеть не мог никогда, ибо не знал, что с ним вообще делать.
Это слабость, и она виновата сама. Но в какой-то момент Анне хочется убрать палочку от его виска. Или наоборот – уничтожить все, что он помнит о ней. Достать из него каждое воспоминание о том, каково им было вместе. Воспоминания о ее взгляде, поцелуях, о спорах, о том, как от ее головы по утрам затекала рука. Антонин, Антонин… кто бы мог подумать, что ты не только трус, ты еще и тряпка…
«Антонин, дорогой, мы очень ждем тебя на этот Новый год. Возможно, ваши отношения с Анечкой еще можно поправить, это дело молодое. У меня есть подозрение, что после Нового года может оказаться поздно, если ты не переступишь свою гордость и не приедешь.»
Так вот зачем ты тогда приехал. Переступить через гордыню. Штаны не порвал, пока лез через этот свой высоченный забор, Антон? Кто тебя просил? Почему ты все испортил? Почему ты всегда все портил, Долохов? Почему тебе всегда было мало того, что все и так кружилось вокруг тебя?!
Анна злится и знает, что часть ее злости передается ему – усиливается заклинанием, усиливает страх, причиняет боль. Он проснется, словно с похмелья. Сам виноват. Все равно ничего не вспомнит.
— Месье Рюэль, будьте более конкретны, пожалуйста. Желательно начать с того, почему я вообще должен обсуждать с вами дела моей жены.
— С того, что пока вы преподавали в своей школе с непроизносимым названием, ваша жена проводила время со мной.
— Как я понял из вашего рассказа, вы должны в скором времени покинуть Париж, чтобы уладить дела в родном городе и вернуться сюда на постоянное место жительства ради Анны. Так вот, в Париж вы не вернетесь по весьма объективным причинам. Вам понятно то, что я говорю, месье Рюэль?
Анна вдруг понимает, что Долохов помнит Арно Рюэля куда лучше, чем она. Ты помнишь даже отблеск Авады в его глазах, Антон. Почему для тебя это было так важно? Первое убийство в жизни? Почему ты помнишь его как справедливость? Какая же это была справедливость?
Глазами Долохова, в его голове, Анна вдруг замечает то, чего не замечала за Арно Рюэлем, когда он был жив и они лежали в одной постели: у римского бога те же черты, что и у Долохова. Крупное, массивное лицо, только стесано было скульптором половчее и поталантливее. И все в Рюэле было таким – она не путает свои воспоминания с воспоминаниями Долохова, но его глазами видит теперь больше, чем видела когда-то своими.
Сама виновата.
…несмотря на все внешнее спокойствие, Долохова трясло и снова разрывало по кусочкам. Осознание первого убийства вкупе с чувством, которое он не побоится потом таки назвать ревностью, накатило очередной волной, полностью выметая мысль, которая так и осталась где-то на подкорке сознания: «А ведь я тебя, кажется, любил».
Себя ты любил, Антон. Ты больше всех на свете всегда любил себя.
Впервые Антонин услышал слово «монстр» из уст отца.
… и за закрытыми дверями словно бы стало немного теплее. Антонин осознал, что последний раз по-настоящему целовал свою жену примерно год назад, примерно тогда же последний раз говорил ей, что скучает, и, кажется, тогда же принял решение сказать ей когда-нибудь, что полюбил ее. И именно в ту секунду в нем словно что-то доломалось.
Его боль плотно обхватывает ее виски – как обруч, предназначенный для пытки. Долохов пытается шевелиться, но пока у него не выходит – заклинания держат его крепко, и его сознание по-прежнему податливо. Так податливо, что, не будь он дважды в ее власти, Анна решила бы, что он ей для чего-то поддается. Нет, второй раз в эту ловушку я не попаду. Достаточно одного раза. Это скоро закончится, Долохов. И ты проснешься в мире, где ты счастливый вдовец много, много, много лет.
… ребенок напоминал бы о том, как Аня в последний раз назвала его мразью и выгнала из спальни и из своей жизни. О том, как перед этим он накинулся на нее, словно какой-то зверь, пытаясь доказать и наглядно продемонстрировать, что последнее слово все-таки будет за ним, сколько бы он ни говорил, что проблемы двоих должны решать двое.
— Возможно, все еще можно исправить… Вернуть назад… Признайся, ты же ее любишь.
— Предлагаешь выкопать ее тело и провести ритуал некромантии, мама? Не уверен.
— София!
Старая сука. Анна почему-то знала, что так будет. Боялась, что материнское сердце не выдержит. Знала, что если кто проболтается, так это мать – отец его ненавидел. Но мать… мать не смогла.
Не могу сказать, что ожидал от тебя чего-то подобного. Ты мне всегда казалось очень сильной женщиной, и я бы никогда не подумал, что ты примешь решение уйти таким образом, особенно после того как стала матерью. Я так говорю, потому что уверен: решение умереть ты приняла сама, а из нас двоих я понимаю в Смерти намного больше.
Хватит! Довольно!
Сама виновата.
Вот оно. «Пророк». Снова Каркаров. Следил за ней. Вот оно.
В голове у Долохова копаться легко и свободно. Вот они, эти воспоминания – только потяни за ниточку и достань их все.
Анна перехватывает палочку поудобнее. Она уже знает, чем заменит каждое новое воспоминание о себе. Вместо слежки – паб в Косом. Вместо «Пророка» - журнал «Противоядия и яды». Каркарова придется оставить… но говорить вы будете… скажем, о Дурмстранге… вспоминать твоих дурацких учеников, Антон. Чтобы тебе точно не захотелось уточнять.
Она знает, что нужно сделать. Но медлит. Открывает глаза. Смотрит ему в глаза.
«А ведь я тебя, кажется, любил».
Анна выдыхает, и в тишине его квартиры это кажется ей самой поражением.
Mento menores — R
Вызывает у жертвы страх перед магом, наложившим заклятье. Эффект длится от нескольких минут до нескольких часов. Темная магия.* Immobulus — P, F — (лат. immobilis — "неподвижный")
Голубая вспышка. Обездвиживает жертву, парализуя ее, способность говорить при этом сохраняется. Может обездвижить как полностью, так и частично (в этом случае в формулу заклинания необходимо подставить латинское название части тела). Обездвиживает также неживые движущиеся объекты. Эффект длится от нескольких минут до часа, спадает сам. Может использоваться для отключения электронных устройств.* Locomotor Mortis — P, F (лат. loco — «помещать, располагать, размещать», motorius — «двигательный», mortuus — "мертвый, умерший")
Пурпурная вспышка. Фиксирует ноги противника в положении "по стойке смирно", жертва не может ходить, только мелко подпрыгивать на прямых ногах, с трудом может стоять.* Legilimens / Legilimency Charm (лат. lego — «читать», mens — «настроение; рассудок; разум»).
Проникновения в чужой разум и чтение ассоциаций и образов. Чем больше опыт заклинающего, тем более сокровенные воспоминания и образы он может получить. Овладение этими чарами требует таланта к легиллименции. Применение легиллименции без согласия реципиента незаконно.
Перед вспышкой он успевает увидеть ее лицо. Грозное, холодное. Родное.
Кулон деда едва успел дрогнуть.
И провал.
Страх.
Страх. Страх страх страх…
Иррациональный.
Откуда?
Откуда ему взяться?
Он уже давно ничего не боится.
Он видел Смерть. С разных сторон видел. Чего ему еще бояться?
Однажды его чуть не утащил древний вампир. Бояться уже некого.
Тогда откуда?
Откуда этот страх?
страх страх страх страх
Чего он боится? Кого? Ее?
Не может быть. Как можно ее бояться. Он же сам пришел к ней. Пришел удостовериться. Это она? Видимо, она. Страх. Она — страх? Почему? С каких пор? Он ничего не боится, давно уже не боится, он убивал людей, он первый раз убил человека из-за нее, нет, из-за себя, он в первый раз убил человека перед Новым Годом в 1949. С тех пор он убил многих, ему нечего бояться, он видел смерть, смерть во всех ее ипостасях.
кроме одной. одну смерть он не видел. ему не показали. страх. страх перед одной единственной смертью. зачем понадобилось умирать, я бы отпустил. почему не хотела, чтобы я видел ее смерть. знала, что не выдержу, я бы не выдержал. я ее наверное любил? зачем она вернулась? кто она? страх?
страх страх страх
мне же не страшно. я же не боюсь. почему такой иррациональный страх откуда. откуда она знает это заклинание, я же его сам когда-то использовал, почему она, нет не она, это не может быть Аня, нет, Аня не занимается темной магией, Аня рассказывала мне, что мне не стоит лезть в высокую колдомедицину из-за конфликта магии, она никогда не занималась темной магией, откуда зачем страх почему.
за что.
боль. страх. сколько боли и страха. это сделал я? это она? почему так страшно почему. ЗА ЧТО.
Он не был уверен, сколько прошло времени. Когда действие заклинания начало ослабевать, а сознание смогло хотя бы попытаться взять себя в руки, он понял, что сполз на пол. Кисть затекла. На лбу испарина. Зубы сжаты так, что свело челюсть.
Шатенка смотрит на него все так же, как смотрела блондинка тридцать лет назад. Прямо в глаза и не оставляя путей к отступлению.
Одна единственная смерть, которой он не видел. Должен был догадаться.
— Антон, как был дурак, так и остался, - со вздохом говорит Анна. Она сидит в кресле напротив, но, когда Долохов сползает с дивана, встает, качая головой, и идет ему помогать – неловко подхватывает под руку, тянет на себя.
Мысли роились в полнейшем хаосе. Из него вытащили воспоминания тридцатилетней давности, которые он уже так давно в себе погасил, что и не вспоминал вовсе. Было не за чем. Дело было не в грусти, боли или какого-то вида скорби. Антонин просто решил, что это не для него. Просто не думать и не вспоминать оказалось достаточно просто, пусть и не сразу.
Он вспомнил, что ни разу не занимался самокопанием. Ни разу не перематывал те несколько лет его жизни, не думал, что было бы, не задавался вопросом «а если бы…?». И тут его заставили пересмотреть все заново. Выборочно. Что-то хорошее, что-то — не настолько. Что-то даже как ни странно болезненно.
Она подхватила его за руку и помогла заново сесть на диван. Долохов огляделся: они были в его квартире. Он помнил, что шел за ней в Косом переулке, помнил, как взял ее за руку, как она обернулась, а дальше в его голове начался тотальный хаос.
Интересно, она чувствовала похожее, когда я…?
Долохов видел достаточно говна в своей жизни и выбирался из разных передряг, особенно после встречи с Риддлом, поэтому не ожидал, что из колеи его выбьет всего лишь возвращение жены. То же мне некромант, блять. Она не жмур, конечно, но с каких пор тебя удивляет возвращение с той стороны?
Чувство страха еще оставалось в голове и словно во всем теле неприятным послевкусием. Чувство странное, непривычное, чуждое. Антонин действительно не мог вспомнить, когда он действительно чего-то так сильно боялся. Конечно, без страхов совсем жить невозможно, но чтобы страх охватил настолько целиком, разом и без шансов на спасение — такого с ним точно не было. Даже тогда в подвале дома в Париже, когда у него горела рука от неудачного заклинания. Это были злоба, ярость, недоумение, но никак не страх. И даже когда отец ударил его в присутствии невесты накануне свадьбы, и он смотрел на Анну в поисках возможных синяков: это было больше беспокойство и даже какое-то проявление заботы о будущем ближнем.
Это никогда не было стопроцентным страхом. Антонин всегда знал, что ментальная магия — не тот вид магических искусств, что ему легко поддавались и с которыми было легко справиться в бою, но даже для него было неожиданностью то, как сильно это может на него повлиять.
Он хотел бы сказать, что подействовало отрезвляюще — все-таки новые ощущения обычно ставят голову на место и дают пищу для дальнейших размышлений. В той ситуации это пока что было похоже на мнимо упорядоченный хаос. Он никогда бы не подумал, что объектом его страха станет его бывшая жена. Или уже нынешняя? И вообще все еще жена? Видимо, да, ведь она, кентавр ее тоже задери, жива. Изменилась. Очень сильно изменилась. Стала сильнее, хотя куда уже. И жестче. Он это чувствовал в том, как она на него смотрела, несмотря на то что в ее взгляде мелькали старые отблески беспокойства и вроде бы заботы о бывшем ближнем.
С какой долей вероятности на этой гигантской планете в одном городе и фактически в одно и то же время могли столкнуться три родных и таких далеких человека? Ему только хватило того, что он встретился в Лондоне с дочерью, но он хотя бы знал, что она была жива все эти 27 лет. Уже почти 28. Сколько бы он не хотел считать, он все-таки считал.
Антонин собрал в себе все силы, чтобы отстраниться от нее и одним резким движением отползти на другой край дивана — последствия заклинания и возможность рассмотреть ее получше. Это все еще была она. И эта чертова брошь, которую он привез из Швеции.
Хотелось задавать вопросы. Как. Зачем. За что. Где. Что теперь. Но на все вопросы у него были ответы.
Инсценировать смерть явно помогли его родители: она сама подняла воспоминание, когда его мать словно пыталась ему намекнуть, что Анна на самом деле жива и что все еще можно исправить. Он тогда не придал этому значения, ошибочно полагая, что мать тронулась умом от скорби. И ведь его тогда смутило, почему Анна не хотела, чтобы он присутствовал на похоронах, но не придал значения и этому. Все-таки в юности я был тем еще слабаком.
Неудивительно, что она пошла на это. Ей было, от чего бежать. Было и из-за чего. И все замыкалось на нем и его поступках, хотя и сейчас он не видел, как это можно было повернуть иначе. Ей бы все равно что-то не нравилось. Хотя, конечно, наверное, не стоило давать слабину и давать полноценную волю эмоциям. Долохов даже немного обрадовался тому, что она не подняла в его памяти сцену изнасилования, потому что, наверное, это было одно из единственных воспоминаний, которое он очень тщательно похоронил в своем сознании и старался его не трогать. Тогда он точно знал, что был неправ.
Ему не хотелось знать, куда ей удалось сбежать и с кем. Предположил, что ее могли взять к себе в другую страну какие-нибудь друзья отца. Новая жизнь, новая семья, новая фамилия. Это было достаточно просто провернуть и обратить ее в чью-то племянницу в стране, где никто их не знал. Возможно даже она переехала за океан, тогда многие мигрировали в Соединенные Штаты в поисках другого уклада и жизни.
Но какова вероятность, что после всего этого они оба они трое? оказались в Англии в 1978? Нулевая. Абсолютно нулевая.
Хотел спросить, как она могла бросить дочь, но и тут смог ответить сам. Ты же сам тоже ее бросил. Она тебе была не нужна. У них похожие глаза и одинаковый взгляд. Никому не нужен нежеланный ребенок, рожденный из ярости и доказательств. Долохов решил вообще не упоминать дочь, потому что сам еще не знал, что делать с ее существованием в такой непосредственной территориальной близости. С Анной он найдет, что обсудить. Наверное, им стоит же что-то обсудить? Например, что делать со всем этим дерьмом дальше. Невозможно игнорировать тот факт, что настолько близко к тебе окажется не просто твоя бывшая жена, а твоя ожившая бывшая жена. Нынешняя. Живая. Жена. Почему ему так нравится снова и снова повторять это, словно это слово что-либо когда-либо значило.
Как будто то, что когда-то сломалось, собиралось вновь. И очень мешало. И что-то значило. Что-то важное. Что-то болезненное. Что-то, что надо сказать, назвать, обозначить.
Непросто назвать что-то старое и похороненное, когда ты очень удачно забыл это. Как же было удобно не вспоминать. Как же было удобно к этому не возвращаться. Как же было удобно быть этим психом-преподавателем некромантии, как же было удобно быть другом Тома, как же было удобно быть Пожирателем Смерти, боевым магом, стратегом магической террористической ячейки, как же было удобно получать удовольствие от того, что ты делаешь, как же было удобно даже работать в Мунго.
Как же было удобно без нее. И что теперь?
— Отдай мне браслет с портключами, — он решил зацепиться за что-то отстраненное и несвязанное с ней. Браслет ему все равно был нужен, там еще был портключ во вторую квартиру, в которую она чудом его не завела. Дома все-таки было проще.
— А дурак я и правда, потому что стоило догадаться. Здравствуй, Аня.
Усилие, которое потребовалось Долохову, чтобы отодвинуться – хотя правильнее сказать, отползти – от нее на противоположный конец дивана, вызвало у Анны улыбку. Самое время вспомнить о гордости, Антон. Самое время.
Придвигаться ближе Анна не стала, только развернулась к нему и села поудобнее, закинув ногу на ногу. Его браслет с портключами был у нее на левой руке, и непривычная тяжесть чужого, к тому же мужского украшения, отчего-то Анну очень раздражала. Может, ровно поэтому, услышав просьбу браслет вернуть, ответила она куда жестче, чем могла бы:
- Нет. Отдам, когда буду уходить.
Куда ведет второй портключ, Анна, конечно, не знала, но предполагала, что Долохов не преминет им воспользоваться, чтобы сбежать от нее окончательно. Это было бы даже вполне логично: когда-то давным-давно он так сбегал в Дурмстранг, на учебный год, прикрываясь своей карьерой, необходимостью получить место преподавателя и заботой о ней. Заботой о ней! Можно подумать, ты что-то знал о том, как заботиться о ком-то, кроме себя, Долохов.
Не будь в ее жизни Эндрю, напоминание о котором, по иронии судьбы, тоже красовалось на левой руке, аккурат под долоховским браслетом с портключами, Анна, возможно, смотрела бы на ту как будто бы заботливую предусмотрительность Долохова иначе. Все же время имело свойство сглаживать острые углы, и жизнь, которая осталась в таком далеком и безвозвратном прошлом, в конце концов должна была повернуться к Анне самыми светлыми сторонами. Но Эндрю в ее жизни был. И заботиться он умел так, как Долохову даже в кошмарном сне не пригрезилось бы, - так, словно Анна была важнее, чем он сам и вся его жизнь.
Анна скользнула взглядом поверх его плеча, по небольшому стеллажу с книгами – все колдомедицина – и безделушками. Похоже было, что Долохов здесь жил. Причем довольно давно. То есть, вероятно, в Британии он жил постоянно.
Вот дерьмо. И как тебя сюда занесло?
В первый момент, различив как будто бы знакомый силуэт в пестрой толпе в Косом переулке, Анна решила, что ошиблась. Не позволила паническому ужасу, поднявшемуся из глубины ее нутра, одержать над ней победу, и не позволила себе поддаться тому страху, который сковал ее когда-то давно, когда Долохов схватил ее и грубо бросил на их тогда еще супружескую постель, а потом просто развел ее ноги так, словно он и был им законным хозяином. Теперь, когда Долохов был слаб и все еще дезориентирован, она старалась не поддаться панике тоже. И вообще не идти на поводу у чувств, какими бы они ни были.
Прошлое должно остаться в прошлом. Раз уж она один раз проявила слабость и осталась, нужно выяснить, чем он занимается в Британии, чтобы никогда больше с ним не встретиться.
Всякую слабость должно обращать в силу, говорил ей еще Теглев, когда учил практической ментальной магии.
- Ты мог бы, если это тебя утешит, - пожала плечами Анна, хотя утешения в ее голосе не было, и процитировала, не отводя от Долохова взгляда, - «я так говорю, потому что уверен: решение умереть ты приняла сама, а из нас двоих я понимаю в Смерти намного больше». У тебя был шанс. Но ты им не воспользовался.
В жизни без него она состоялась так, как никогда не смогла бы состояться с ним, но все же ей интересно, что было бы, если бы он догадался. Его отец бы, разумеется, стоял на том, что она мертва. Мать, вероятно, выдала бы эту страшную тайну через некоторое время, размякнув сердцем. Но еще раньше… еще раньше Долохов мог бы просто разрыть могилу, чтобы обнаружить абсолютно пустой гроб.
Какой же ты слабак, Долохов. Даже смешно.
Их прошлое Анна вспоминает с какой-то почти отчаянной яростью, которая ей самой не нравится, потому что это слабость, которую не обратить в силу: будто она саму себя убеждает, что прошлое осталось в прошлом, и все, что было между ними плохого и хорошего похоронено в том гробу.
Чтобы отвлечься, Анна рассматривает Долохова, постепенно, естественно, вдыхая его запах. В Дурмстранге от него пахло формалином, моргом и, слава всем северным богам, врожденной привычкой к чистоте. Теперь – не пахло ничем. Настолько ничем, что Анна утвердилась в своем предположении, что Долохов оставил мертвых ради живых. Подумать только, Антон. Ты же никчемный колдомедик после всей твоей практики в некромантии. Лечишь детям разбитые коленки?
Ах да. Дети. У них же тоже был ребенок.
Анна вспоминает об этом так, словно это касается каких-то общих с Долоховым знакомых, а не их самих. Словно это не он натрахал ей нежеланное дитя, а потом смылся и ни разу за девять месяцев не появился в родном доме. Словно это не она родила, «легко, как кошка». У тебя получилось стать хорошим папочкой, Долохов? Получилось ее полюбить? Нет. Наверняка – нет. Ничего в этой квартире не говорит о том, что у Долохова есть дети. Да, девчонка, если вообще еще жива, должна быть уже взрослой, но у любящих родителей найдется колдофото-другое. Только из тебя не вышло любящего родителя, правда, Долохов? Ты что, от нее в Британию сбежал? Или притащил ее за собой?
Она обрубает эти мысли одним решительным усилием воли. У нее нет детей. И никогда не будет. Прости, дорогой, колдомедики сказали, что они бессильны, но нам ведь и так хорошо, правда? Я люблю тебя, ты любишь меня.
А ты проклят, Долохов. Будь ты десять раз проклят.
- У тебя было так много шансов, Антон. Но ты не воспользовался ни одним. Кроме шанса стать преподавателем Дурмстранга. Почему бросил? – прохладно спрашивает Анна.
— А ты стала настоящей сукой. Вот уж не ожидал, — голос звучит немного не так, как хочется, словно пытается сорваться, но в последний момент он держит себя в руках. Анна и правда говорит жестко. Возможно, она сама этого не понимает или не хочет себя так вести, но иначе у нее не получается. Даже забавно, как из той дерзкой спокойной молодой девчонки она превратилась в жесточайшую стерву. Антонин на минуту даже подумал, что находит это забавным. Как же они все-таки оказались похожи. По-своему.
Анна изучала его, его квартиру, наверняка пыталась изучить новые запахи. Хорошо, что она выбрала порт-ключ от дома, а не от явочной квартиры, там было бы сложнее объясняться. Ведь знал же, что там она могла бы до многого догадаться, ведь она всегда была внимательна к деталям. Наверняка она уже обратила внимание на книги: практически все по колдомедицине и практически никаких — по некромантии. Вторые тоже есть, конечно же, но они по большей части спрятаны. На случай если в этот дом придут, то создастся впечатление, что здесь живет колдомедик, некогда бывший преподавателем некромантии, консультант по последствиям воздействий темной магии. Человек, сменивший одну сторону жизни на другую. Несложно поддерживать подобный образ, особенно при аскетичном образе жизни.
Будь у него моральные силы, он бы усмехнулся. И даже, кажется, это сделал, но как-то неуверенно. Она была уверена, что контролирует ситуацию, оставив у себя ключи. Прошло почти тридцать лет, а Анна все так же закидывала ногу на ногу, когда считала, что доминирует в диалоге.
— И почему ты всегда была так уверена в том, что я обязательно от тебя сбегу, — закатил глаза Долохов. — Я сам нашел тебя все-таки, да и оставлять тебя одну в своей квартире я не намерен. Мог бы обездвижить, но это твои методы.
А потом он усмехнулся еще раз. Она задала тот же вопрос, что и Мария и даже почти в той же формулировке. И почему всех так цепляет, что он хотел преподавать некромантию в родной школе? И самое удивительное, что не меньше всех заботило то, что он в итоге свое занятие бросил, словно преподаватель не может устать от студентов. Не то чтобы Долохов и правда устал, но в конце концов любой увлеченный преподаватель может захотеть чего-то еще.
Анна чуть поморщилась: надменно, высокомерно. Сущая стерва. Вела себя практически, как дочь совсем недавно в аптеке. Но ей отвечать так же, как и дочери, ему не хотелось.
— Сменились приоритеты, — Антонин чуть свободнее откинулся на своей стороне дивана, чувствуя, что силы и уверенность в них постепенно возвращаются. Иного ей ответить словно и не мог. Они же когда-то договорились быть друг с другом честными. Он словно и это забыл. Хотя вспоминать-то было не для кого. Да и рассказывать свою давнюю сказку про исследования, которые завели его на остров, было совсем не с руки, как минимум потому что получилось бы длинно и совсем наиграно.
Она цитировала его письмо. То самое, которое последнее и которое было отправлять уже некому. А тебя тоже зацепило это все все-таки.
— Ты-то зачем залезла так высоко? Обычно те, кто инсценируют свою смерть, прячутся получше. Не смогла подавить нереализованные амбиции? — он чуть наклонил голову вбок, предвкушая чувство дежавю. Однажды они сидели так в одной гостиной. — Сразу пропусти часть о том, как я уничтожил твою карьеру, на это уйдет как обычно много времени, а я подозреваю, что вскоре твой муж начнет беспокоиться, где ты.
Конечно, он заметил кольцо. Не то, которое он надел ей в день свадьбы. Не дань памяти, хотя какая уж дань. Она наверняка его во что-то переплавила.
Среди всех прочих не украшающих Долохова качеств одно как-то совершенно позабылось за то время, что они не видели друг друга: его восхитительно эгоцентричная вера в то, что он знал ее лучше, чем она знала себя сама.
Очевидно, в мире Антонина Долохова, раз уж она не сгнила во французской земле, она должна была стать робкой и запуганной домохозяйкой где-нибудь на краю цивилизованного мира, жить в небольшом доме, присматривать за хозяйством, изредка выбираться в город, но только по праздникам или выходным, чтобы смешиваться с толпой.
Почему-то тот, кто утверждал, что знает о Смерти все или хотя бы больше, чем она, пребывал в уверенности, что от Смерти прячутся только на самом краю жизни, там, где никто не может тебя увидеть и узнать. Но правда состоит в том, что ровно там тебя однажды и узнают. Ровно туда забредет когда-нибудь знакомый магозоолог, исследующий редкие виды крылатых коней; туда отправится в экспедицию какой-нибудь преподаватель Дурмстранга, решивший на летних каникулах совершенствоваться в своем ремесле. На краю мира прятаться сложно, потому что бежать оттуда больше некуда.
Поэтому краю вотчины живых Анна предпочла когда-то Теглевых и Бостон. Там знали Долоховых – о них краем уха что-то слышали от общих знакомых, слышали о постигшем их горе. «Такая молодая и умерла». «Разве сейчас вообще умирают в родах?». Она слышала это тысячу раз. Сочувственно кивала собеседникам, выражая и свое собственное недоумение – ни деньги, ни статус не берегут от смерти, увы, говорила она, глядя своим собеседникам прямо в глаза. Потому что лучше всего прятаться у всех на виду.
В юности Анна непременно рассказала бы Долохову, что он заблуждается, и заодно высказала бы свои в высшей степени оценочные суждения об этой его привычке все знать лучше всех, хотя на самом деле в жизни Долохов разбирался с трудом. Да и в смерти, как показывал опыт, тоже не слишком хорошо. В юности ей было важно ударить его в ответ – резко и наотмашь. Чтобы в следующий раз, когда он соберется что-то говорить, он почувствовал фантомные боли в когда-то ужаленном ею самолюбии.
Но двадцать восемь лет, которые по-прежнему были между ними и отодвигали их друг от друга дальше, чем Долохов мог себе представить, когда отползал на противоположный конец дивана, отбили у нее охоту бить своей правдой наотмашь. Даже его. Особенно – его.
- Неудивительно, - пожала плечами Анна. – Ты, я полагаю, вообще ожидал, что сейчас то, что осталось от моего тела, продолжает разлагаться в земле.
И все-таки это было забавно. Он не ожидал, что она станет настоящей сукой. И чего же ты ожидал, Долохов? После всего, что ты со мной сделал, чего ты ожидал?
Анна давно избавилась от соблазна обвинять Долохова во всем, что с ней случилось. Примерно с того дня, как она переехала в Бостон и поступила в Салем. Не будь в ее жизни Долохова, ее продали бы кому-нибудь другому. Не будь Долохов такой трусливой мразью, она вынуждена была бы провести с ним – в любви к нему – всю оставшуюся жизнь. И ее пределом стал бы домик для преподавателей в Дурмстранге, в котором у нее была бы собственная секция в его книжном шкафу. Для дамских развлечений, пока муж на работе. Забавно, что ты так про меня ничего и не понял, Антон. А ведь сколько лет прошло. И ты, кажется, даже об этом думал. Как умел.
- Потому что ты только и делал, что сбегал? – насмешливо предположила Анна. Значит, это точно его квартира. Вот только зачем ты меня искал, Антон? Чтобы что? – И ты можешь попробовать меня обездвижить, конечно. Но зачем тебе это? Хочешь снова изнасиловать? У тебя это отлично получится и без всяких заклинаний, стоит только захотеть.
Она не стала касаться воспоминаний об этом, когда была в его голове. Не потому, что эти воспоминания Долохов пересмотрел бы вместе с ней. И даже не потому, что ей пришлось бы заново пережить те боль и унижение из прошлого. Анне просто не хотелось видеть себя его глазами и ощущать свое тело его телом. Не хотелось случайно узнать, что в тот раз он получил какое-то свое мрачное удовольствие, что ему понравилось, что ее измученный, жалкий вид принес ему удовлетворение. Но куда больше ей не хотелось бы увидеть его сожаление. Сожаление никому было не нужно – между ними была уже целая жизнь. Сожаления никому не нужны, повторила про себя Анна.
Услышав о смене приоритетов, она лишь вскинула бровь. Вот как? И что же, горе-колдомедицина теперь твой приоритет, Антон? И крошечная квартира вместо отличного парижского особняка? Ты не смог поддерживать семейное состояние на необходимом уровне и обанкротился? Интересно. Но не настолько, чтобы доставить ему удовольствие расспросами. Слишком много чести.
Долохов и так пытался ее провоцировать. Причем довольно жалко – на то, что тоже осталось в прошлой жизни. Он даже голову наклонил точно так же, как всегда, когда готовился долго слушать ее возмущение. А когда-то Анна даже находила это забавным. Наверное, потому что когда-то она могла прекратить представление для одного зрителя, просто сев к нему на колени.
- Давай сразу пропустим часть, где ты ревнуешь, потому что на это уйдет много времени, - усмехнулась Анна в ответ. – У меня тоже сменились приоритеты. Жить с оглядкой на твое существование… слишком много чести.
Анна всегда обвиняла его в уверенности, что он знает лучше нее, хотя сама любила отвечать ему тем же. И вот снова она явно была уверена, что лучшим способом продолжать разговор будет отмалчиваться, отвечать коротко, не нападать, не пытаться его поддеть, как в юности, не пытаться что-то доказать.
И самым смешным было то, что она все равно это делала. Не так, как в юности, совсем иначе. Это было даже интересно, потому что подобного собеседника в жизни Долохова после Ани не было. Ему было интересно наблюдать за выражением ее лица: совсем другим, местами даже незнакомым. У нее появились новые черты, которые очень хорошо подчеркивали старые, которые он оставил в той жизни до 1949. Анна все так же чуть морщила нос и все так же вздергивала бровями, когда давила в себе желание сказать ему все прямо, как есть. В то же время в ее фигуре появилась какая-то ранее едва мелькавшая статность, которая придавала этим чуть закатанным глазам признаки опыта и никуда не девшейся надменности. Но все еще она продолжала изображать, что знает лучше, чем он, хотя на самом деле глубоко ошибалась. Никто не знает, как лучше.
— Ожидания, как показала практика, дело неблагодарное, — Антонин еще хотел ответить, что, например, он ожидал, что она не родит, и этот неприятный период в их жизни закончится, но от чего-то не захотел эту тему затрагивать. Чувствовал, что ей глубоко наплевать, да и снова возвращаться к неприятным событиям не хотелось. Все-таки они остались настолько далеко, что уже было и бессмысленно это вспоминать. Раз уж перед ним сидела живая и обновленная версия его жены, то стоило работать с тем материалом, который был на настоящий момент, а не прошедший.
Потом Аня снова предъявила ему, что он всегда лишь сбегал от нее, и Долохов, не выдержав, опустил лицо на руку, покачивая головой. Ничего не изменилось. Вообще ничего. Они стали старше, стали опытнее, прошли через столько дерьма и не очень за тридцать лет, где-то на фоне этого у них даже выросла дочь, но не изменилось ничего. Он даже хотел рассмеяться, но сил не было. Словно весь смех за эту ситуацию тоже остался где-то в 1949.
— Тебе только осталось послать меня кентавру в жопу, и тогда у меня точно будет ощущение дежавю, — Антонин все же позволил себе коротко рассмеяться, смотря ей прямо в лицо. Снова делая вызов. Давно ему не приходилось так себя вести. Словно какая-то давно дремавшая часть его на короткое время освободилась и позволила ему в тот момент побыть немного не тем Долоховым, каким он был последние лет двадцать.
И вот снова ты весь мой порядок превращаешь в хаос. За что ты мне такая.
И ведь ему хотелось снова ощутить этот хаос. Наверное, он поэтому и не послушал Игоря, который всячески отговаривал его выходить с ней на контакт. Хотелось снова почувствовать эту неизвестность, непонимание происходящего, этот легкий адреналин, неконтролируемые действия и последствия. В той жизни до 1949 таких моментов было столько, что в какой-то из них Антонин решил позволить себе просто плыть по течению. Без планов, расписаний, поставленных задач. Конечно, у него не получилось сделать это на длинную дистанцию, но что-то в этом было.
И в его новой четко очерченной жизни этого иногда не хватало. Можно было бы запустить заново. Опасно и рискованно, но можно было.
— Аня, мы уже не в том возрасте, чтобы при любой мысли о том, что ты с кем-то другим, я сорвался на другой конец света, — наверное, он должен был бы вспомнить того Арно Рюэля, все-таки это была единственная ее серьезная интрижка, а для него — первое серьезное преступление, но Арно всплыл в памяти с зеленым отблеском заклинания в глазах и уплыл обратно в его воспоминания. Как ни странно Антонин вспомнил, когда еще в 1945, их второй год брака, она сообщила о любовнике, который в итоге оказался лишь ее выдумкой. Тогда чувство было непонятным и так и не опознанным, потому что где-то на задворках сознания он понимал, что жена просто над ним издевается. Но снова ожившие воспоминания подсказывали, что в тот вечер, когда она бесцеремонно села ему на колени в гостиной, что-то в нем изменилось.
И то воспоминание было каким-то более логичным для ассоциативного ряда ревности.
— К тому же, номинально, я не имею права тебя ревновать, все-таки ты мне больше не жена. Или жена, раз ты жива? — он спросил это довольно серьезно, но про себя предполагая если не привычный взрыв, то хотя бы яростный блеск в ее глазах, который он обязательно увидит в ответ на такой абсурдный подкол.
Долохов не представлял, что делать дальше. Он предполагал, что встретит ее, удостоверится, действительно ли это Аня, возможно, задаст ей какие-то вопросы. Планировал договориться, что они больше не увидятся. Ему это тоже было не нужно. Хаос хаосом, но его жизнь не предполагала ее появление.
Но она решила защищаться. Залезла ему в голову. Не оставила его трясущимся от ужаса где-то в переулках. Было ли это нужно ей, интересно?
— Ладно, можешь не отвечать, — он усмехнулся, копируя ее саму. — Кстати, почему Mento menores? С каких пор в твоем арсенале темная магия?
Улыбка скользнула по ее губам прежде, чем Анна успела ее удержать. Страшно сказать, сколько лет она не посылала никого в жопу кентавра и не говорила «кентавр тебя дери, Антон». Наверное, потому что все кентавры мира вместе с их жопами принадлежали только Долохову – только Долохов умел быть таким невыносимым, несносным, идиотским, совершенно дурацким, не умеющим коммуницировать, не желающим слушать, самоуверенным, эгоистичным, эгоцентричным, наглым, бестолковым, с годами тупеющим и… невыносимый же уже было?..
Ее мужем.
- Теперь не пошлю, - с коротким смешком качнула головой Анна. – Теперь нет эффекта неожиданности. Ты все испортил, Антон.
Антон. Забавно. Она заметила, как старое имя, прилепившееся к человеку, которого, должно быть, уже и не существовало, запросто сорвалось с губ. Как будто они так уже сидели, на одном диване, нелепо уткнувшиеся в разные его углы, как бойцы на ринге, и вели этот нелепый разговор, который как будто бы был о настоящем, но на самом деле уводил их далеко в прошлое. Так далеко, строго говоря, как им обоим лучше было бы не заходить.
Кое-что в Долохове все-таки изменилось. Следовало признать, что возраст пошел ему на пользу и даже как будто бы сделал его мужчиной. Знакомые – родные – черты если и проглядывали из-под новой, непроницаемой, чуть искривленной взрослой маски, то ненадолго и только когда Долохов говорил. Анна предположила, что, когда он говорил, когда смотрел на нее, когда пытался соотнести свои ожидания с двадцативосьмилетней выдержкой с реальностью, он и сам возвращался к себе из прошлого. Может быть, даже не отдавая себе в этом отчета.
Надо прекращать этот разговор. Так легко забыть, что они теперешние ничего друг о друге, в общем-то, не знали. Она даже не могла сказать наверняка, курит сейчас Долохов или нет. Табаком от него не пахло, и в квартире табаком не пахло тоже, но на то они и волшебники, чтобы уметь прятать свои вредные привычки даже от самих себя.
- Ты никогда не был в «том возрасте», - расхохоталась Анна. – Ты даже ревновал в свободное от работы время.
Можно было напомнить Долохову, что он никогда не мчался к ней с другого конца света. Даже тогда, когда потерял ее навсегда. Особенно тогда, ведь мать писала ему до Нового года. Она, конечно, все понимала, просто у нее не хватило духа все высказать невестке, и пришлось увещевать сына. Даже тогда у тебя поджилки тряслись приехать пораньше. Только чего ты больше боялся, Долохов? Любовника? Меня? Самого себя?
Забавно, что все это время у Долохова, оказывается, были к ней чувства. Воспоминания об их жизни сохранились в его памяти яркими, цельными, до сих пор отзывающимися острыми переживаниями – так хранят что-то, что дорого, или было дорого когда-то. Отодвигают все дальше и дальше в памяти с течением времени, но боятся забыть по-настоящему.
В ответ на вопрос об их нынешнем статусе Анна улыбается, не отводя взгляда от Долохова, и едва заметно пожимает плечами. Он вроде бы шутит, но спрашивает всерьез – не знает, наверное, что с этим делать. И с осадком прошлой жизни, который она подняла со дна его головы, пока копалась в воспоминаниях, - тоже.
- Ты можешь думать так, как тебе нравится. Это ничего не меняет. Мы перестали быть семьей гораздо раньше моей смерти.
И какая разница сейчас, по чьей вине это случилось? Анна старается держаться за эту мысль, потому что в ней ей видится спасение – чем старательнее они выясняют отношения, по старой привычке переваливая друг на друга застарелые обиды, тем больше вероятность, что в какой-то момент они поверят, что дорожка в прошлое, обманная тропинка, пробегающая мимо смерти и целой разделившей их жизни, все-таки существует.
- Потому что… почему бы и нет? – Анна машинально поправила на руке его браслет. Ничего не значащий жест, который если и был нужен, то лишь для того, чтобы самой себе ответить на тот же вопрос и получить в ответ, что никакой особой причины у выбора заклинания не было. – Это первое, что пришло мне в голову. Действенное заклинание, которое гарантированно отбило бы у тебя желание искать встречи. Оно не требует от мага ничего, кроме некоторого потенциала темной магии, и действует мгновенно. Для него даже зрительный контакт не нужен. Что касается темной магии… Я изучала ментальную магию в Салеме, и там ее делят куда более свободно, чем в Европе. Раз уж некромант смог стать колдомедиком, я думаю, Mento menores мне не повредит.
«Поймал», — подумал Долохов, наблюдая за тем, как она тут же начала теребить его браслет, словно бы уходя от ответа. И он не мог не заметить, как она снова назвала его Антоном. Как же он ненавидел, когда кто-то сокращал его имя, но как же ему в свое время нравилось, когда она его так звала. Сначала она так делала, когда бесилась или хотела его задеть, потом — когда пыталась проявить нежность, а после стала звать его так всегда. Антонином она его называла, только когда пыталась сердиться и когда ненавидела.
Антонин Долохов, какая же ты все-таки мразь. Посмей только еще хоть раз ко мне прикоснуться или зайти в эту спальню, и, честное слово, я тебя убью. Выметайся.
Воспоминание о том вечере снова легко выскользнуло в памяти неприятной ассоциацией, заставив его снова стать на секунду серьезным, и вновь устремилось куда-то обратно восвояси.
Долохов подумал о том, что не помнит, когда они смеялись, когда были женаты. Не насмехались друг над другом, не пытались друг друга задеть, а именно от души смеялись. Конечно, такие моменты были, но все равно не такие, как сейчас. Почему-то смеяться было легче, чем пытаться выяснить отношения. То, что происходило, вообще было сложно как-то обозвать, поэтому проще было просто смеяться. В жопу кентавра она его не отправит, конечно. Мысленно решил сделать ставку на то, сколько она продержится и хотя бы скажет, что он ее бесит.
Мерлин всех задери, кажется, он скучал. Сорванные ментальные заслоны и барьеры позволили этому осознанию нахлынуть слишком быстро, хотя и не настолько, чтобы сбить его с толку. Все-таки за столько лет он уже научился управлять своими эмоциями, пусть и большая их часть была закопана в той жизни до 1949. Стало немного странно и нестабильно, но в то же время наверное неплохо.
Интересно, каково было ей? Ведь она наверняка жила в парадигме того, как он испортил ей жизнь, не дал развиться ее карьере, не носился вокруг нее на цыпочках и не поддерживал ее, а думал только о себе. Сколько бы она ни говорила, что «жить с оглядкой на его существование» было уже не в приоритете, она все равно продолжала оглядываться. Ведь именно поэтому она использовала то заклинание. Ужас. Страх. Что-то, что он точно не смог бы контролировать. То, что она когда-то однажды почувствовала и подсознательно захотела вернуть ему обратно. И после этого она смела говорить, что он ни в чем сам не может разобраться, а сама вспоминала то, как он ее ревновал в свободное от работы время.
— Это я-то? Тебе напомнить про бразильскую учительницу? — он наклонился к ней чуть ближе, широко улыбаясь. — Как ты писала моим коллегам и спрашивала, сплю ли я с ней? Аня, уж в ревности-то ты мне давала ту еще фору, — спустя столько лет было так легко об этом говорить, хотя в те годы подобные разговоры отдавались очередным всплеском адреналина. — Не спорю, что в итоге я тебя переплюнул, но мы же ученые и не можем закрывать глаза на факты.
Анна сама сказала, что хотела сделать так, чтобы он ее больше не хотел искать. Только в итоге она помогла ему придти в себя и продолжала сидеть напротив. Спорить, пытаться в очередной раз доказать ему, что он не прав или что его мнение ее нисколько не волнует. Наверное, на один вечер можно было позволить себе дать слабину. Потому что скоро она выйдет за дверь, и все опять станет странно. Если выйдет, конечно.
Тридцать лет назад он бы вышел на балкон и закурил, чтобы дать себе время решить, что делать дальше. Или хотя бы для того, чтобы создать паузу, после которой можно сменить тему или начать все сначала. Но бежать не хотелось. Хотелось снова ее победить.
Один вечер. На один вечер я могу себе это позволить. Побыть той дурной версией себя, когда эти победы меня интересовали.
— Не повредит. Если, конечно, ты не ввергаешь прохожих в ужас раз в пару месяцев, — попытался он снова отшутиться. — А для меня светлая магия для меня все еще под запретом, так что полноценным колдомедиком я не стал. Меня чаще привлекают как консультанта по последствиям применения темной магии, — Анне наверняка это было неинтересно, но он не мог оставить без внимания ее четкую догадку о том, чем он занимается в Англии. Конечно, до самого главного она догадается только, если увидит его без одежды, да и по книгам на полках догадаться было несложно, но отметить хотелось.
Вообще в целом за последние несколько минут много чего хотелось. Снова подтянулось то воспоминание из зимы 1945, когда он пытался держаться, потому что должен был изображать сурового ревнивого мужа, но как держаться, когда видишь, что над тобой издеваются, проверяют границы на прочность, да и тебя самого на прочность. Антонин даже мимолетно пожалел, что треклятый комендантский час пробьет уже достаточно скоро. Потому что в этот раз их разделяло гораздо меньшее расстояние и связывало еще меньше обстоятельств. Наверное, было что-то странное в том, чтобы хотеть свою неожиданно ожившую жену спустя тридцать лет, заводясь от ею же найденном воспоминании о сексе в гостиной, когда им было почти двадцать.
Ведь и браслет она не торопилась вернуть. Значит, не очень торопилась уходить.
Он что, пытался шутить?
На ее памяти Долохов не шутил приблизительно никогда. Его лучшие остроты тоже не годились для женщины, если только этой женщиной была не жена, обреченная на – как тогда казалось – целую жизнь рядом с преподавателем Дурмстранга, потому что касались преимущественно наблюдений за учениками и некромантии. Долохов вообще был наиболее забавен тогда, когда не пытался быть забавным. Больше того, когда ему казалось, что он совершенно серьезен.
И вот посмотрите на него. Двадцать восемь лет спустя он, кажется, в самом деле шутит. Притом ужасно нелепо. Так, словно они в самом деле когда-то вели счет в противостоянии его ревности и ее ревности. Так, словно это не он убил Арно Рюэля, а потом утащил его труп в Дурмстранг. Интересно, он сам понимал, насколько ужасное сравнение он предлагает? Нет, к смерти, а тем более к смерти Арно Рюэля, при ближайшем рассмотрении Анна была равнодушна. Но говорить о ней, если допустить, что они пытаются говорить как нормальные люди, в каком-то смысле начиная что-то – неизвестно что – с чистого листа, было по меньшей мере странно.
Не говоря уже о том, что ученым из них двоих была только она, а Долохов как был так и остался недоделанным преподавателем и переделанным колдомедиком. Какая нелепость, merde.
Анна едва не закатила глаза, когда Долохов подался вперед, не переходя ее личных границ, но явно намекая на какой-то их общий секрет. Она фыркнула в ответ.
- Как ученые, - с сарказмом подчеркнула Анна эту несуществующую между ними общность, - мы не должны забывать, что твоя бразильская шлюха в цветастых безвкусных юбках уехала из Дурмстранга в свою счастливую шлюшью жизнь целой и невредимой. И, к кому бы я тебя не ревновала в те годы, когда не понимала, что ты никому, кроме меня, и не был никогда нужен, трупы я препарировала только под твоим руководством. И я совершенно определенно помню, что тот труп был мужской.
Как же ты бесишь, Антон, даже спустя столько лет! Даже если говорить холодно, едва сдерживаясь, чтобы не закатить глаза. Даже если не шелохнуться, не податься вперед, не поддаться на приглашение сесть ближе. Даже если сохранять видимую невозмутимость. Как. Ты. Бесишь. Сколько лет прошло. А кажется, как будто вчера познакомились.
Долохов мог сколько угодно делать вид, что двадцать восемь лет назад между ними не произошло ничего особенного. Он мог позволить себе сосредоточиться на том, что вся проблема замыкалась на ее любовнике, а не на том, что он поставил «я» выше «мы», начисто и очень удачно позабыв, что «мы» все равно были нацелены исключительно на его успешную карьеру. Он мог считать, что вся проблема состояла в том, что его женушка когда-то польстилась на красавчика, имеющего с мужем отдаленное сходство, а красавчик имел несчастье что-то потребовать у законного мужа (дурак!). Но Анна все равно помнила другое. То, другое, больше не причиняло ей боли и значило еще меньше, чем идиотский Арно Рюэль и вся его нелепая жизнь, которую рано или поздно все равно прервал бы чей-нибудь ревнивый муж, но все еще было унизительной пощечиной. Унижение Анна не забывала. Она училась на нем, вырастала из него. Но помнила.
В том гробу, который остался во Франции, лежало не только хорошее. Но и плохое.
Долохов был такой жалкий в этих своих шуточках, которые, видимо, позволяли ему представлять какую-то альтернативную существующей реальность, что Анна все-таки коротко беззвучно рассмеялась. Больше над ним самим, чем над его словами.
- Я не приглашала тебя к дискуссии, - насмешливо заметила Анна. – Я утверждала. И нет, из всех прохожих в Британии темную магию я хочу применить только к одному. Не лопни от этой чести, Антон.
Анне не нравилось, что он то и дело снова становился Антоном. Его звали Антонин. Антонин Долохов. И он был мерзким, мерзким человеком. Никчемным к тому же. Человеком, которого ей выбрали в мужья. Мужем, от которого она сумела избавиться. Он был частью ее бывшей жизни, о которой Анна не сожалела ни одной секунды.
Как же ты бесишь, Антон. Если бы ты только знал.
- Глупо, - прокомментировала Анна его нынешнюю работу. В голосе – ни унции издевки. – Правда, это ужасно глупо. Ты мог бы стать хорошим преподавателем. Или ученым-некромантом. В Швеции сейчас модно писать о некромантии, которая служит колдомедицине. Это сомнительные изыскания, но Мантер, который их продвигает, надеется, что научное сообщество все-таки откликнется. Почему вместо того, чтобы быть выдающимся, как ты когда-то хотел, ты выбрал стать посредственным? Или в связи с последними событиями у консультанта по применению темной магии стало много работы?
Странно, но ей было, пожалуй, в самом деле интересно. Она когда-то хотела, чтобы Долохов был проклят. Она и сейчас этого хотела. Кажется, в какой-то форме она даже получила желаемое – его жизнь сложилась отнюдь не так блестяще, как могла бы. Как будто бы до конца не сложилась вообще. Но когда Анна желала ему зла, она была в Париже, а он – в Дурмстранге. И даже тогда она знала, что окажись он рядом, окажись он одним прекрасным утром в их постели, у нее за спиной, скользни он рукой по ее огромному, как будто ей не принадлежащему животу, все было бы иначе. Глупо было отрицать – она никогда на самом деле не желала ему зла. Только разочарования и боли. Но не никчемности. С никчемностью Долохов всегда справлялся самостоятельно.
Долохов чувствовал, как она постепенно сдается. Как снова и снова называет его Антоном. Как в ее глазах все чаще появляются те самые искорки легкого бешенства, которые говорили о том, что он ее бесит. Как она на самом деле едва могла совладать с собой, чтобы не откатить все на тридцать лет назад, хотя все неизменно уже откатилось и покатилось вновь по какому-то новому своеобразному маршруту.
Антонин знал, что шутить он не умел. Смеяться тоже. Он смеялся в жизни до 1949. Пытался, по крайней мере. Но был бы не прочь продолжать это делать, чтобы довести ее до белого каления. В ворохе последних десятилетий, когда он был занят лишь делами Риддла и Пожирателей, он уже и забыл, что можно делать и что-то «эдакое». Понятное дело, что заигрываться ему было нельзя, но ей об этом знать было не нужно.
Пусть бесится. Ей это шло даже спустя годы.
— Я достиг достаточных высот в своей дисциплине, чтобы двигаться дальше. Кто сказал, что колдомедицина — мое основное занятие? Я бы назвал это хобби, — этот ответ должен был ее устроить и одновременно нет. Анна была всегда так зациклена на свой научной карьере, что никогда не замечала, что на самом деле именно она ставила ее выше всего: себя, него и их отношений. Он надеялся, что она придет к этой мысли самостоятельно когда-нибудь, но их разговор доказывал, что вообще ни разу она к ней не пришла.
Аня снова называла его посредственностью. Это был один из ее фетишей: доказывать ему, что он — никчемный муж, глупый муж, тупеющий муж, скучный муж. Словно пыталась себя заставить найти в нем любое отрицательное качество, пусть и выдуманное, которое заставит ее его не любить. Ничего не вышло, конечно, но то, что она продолжала пытаться заниматься подобным самообманом, вызывало лишь улыбку.
Вроде бы сбежала от меня, но нет.
— Зато ты наконец устроилась так, как всегда мечтала: глава Отдела Тайн Министерства Магии, могу даже сказать, что горжусь, — Долохов перестал улыбаться. Он действительно был горд за нее. Как за некогда близкого человека, который был достоин того, чтобы им гордились. Он помнил, как она хотела добиться каких-то высот, помнил, как она обвиняла его в том, что он ее тормозит, мешает ей, поставил на ее жизни крест. Если она выбралась из их брака хотя бы для того, чтобы достичь своей мечты, то это было поводом для гордости.
И все же его не отпускала мысль, что Аня не уходила. Продолжала сидеть с ним рядом, хотя буквально недавно хотела разве что не убить. Не снимала с руки его браслет с портключами, даже не пыталась, хотя сразу предупредила, что отдаст, когда соберется уходить. Почему ты не уходишь? Ты же не хочешь быть здесь. Или хочешь?
Антонину всегда трудно удавалось понять людей, женщин — в особенности, а жену — тем более. Она стала раскрываться для него прочитанной книгой уже ближе к концу их брака, когда все трещало по швам и когда он все равно не знал, что делать с открывшемся ему знанием.
Взгляд с браслета скользнул по одежде и зацепился за то единственное, что как раз и заставило его поверить в то, что она действительно жива. Небольшая золотая брошь, которую он привез ей из той самой Швеции. Он четко видел артефакт под сюртуком. Не удержался и протянул руку, чтобы удостовериться, что это тот самый желудь, аккуратно спрятанный за пуговицами. Вспомнил, как долго выбирал и не мог никак решить, какую именно купить. Боялся, что она ее выбросит. Но не выбросила.
— Рад, что она тебе пригодилась. Еще заряжается?
Один раз она уже попалась в эту ловушку, позволив себе увлечься их конфронтацией с Долоховым больше, чем следовало. Однажды ей уже казалось, что из ненависти, взаимных придирок, неудовлетворенности собственной жизнью и совместной может выйти что-то долговечное и по-своему счастливое, потому что когда-то у Анны были силы верить в то, что для каждой семьи существует собственная дефиниция счастья. А потом Долохов отнял у нее силы на эту веру. И, если раньше Анна его за это ненавидела, теперь она просто понимала, что у Долохова и у самого не было о семейном счастье ни малейшего представления.
Тогда, много лет назад, в едва стряхнувшем с себя оккупантов, как пес – блох, Париже, они оба брели по жизни наугад: она хотела продолжать учебу в Шармбатоне, он – строить карьеру в Дурмстранге. Будь они полукровками, они даже не узнали бы имен друг друга, потому что жизнь не столкнула бы их нос к носу. А если бы даже и столкнула, у них был бы выбор – задержаться или просто пройти мимо. В таком случае, в истории, не знающей, как известно, сослагательного наклонения, Анна, вероятно, не задержала бы на Долохове взгляда. Не потому, что он был, в общем-то, до сих пор некрасив, хотя возраст сгладил то, что в юности казалось особенно несимпатичным; и даже не потому, что он был невыносимым и сомнительным человеком. Дело вообще было бы не в Долохове – просто Анна никогда не хотела выходить замуж. Никогда не рассматривала себя в качестве исключительно чьей-то жены. Чтобы быть в браке счастливой, как оказалось, ей нужна была возможность выбора.
Она могла отказать Эндрю Каунтеру, а могла согласиться. Могла сделать вид, что сквозное зеркало, с помощью которого он, краснея, как подросток, делал ей предложение через океан, вышло из строя в самый неподходящий момент. Могла просто сказать ему: «У нас ничего не выйдет. Это нужно прекратить». И Эндрю Каунтер молча исчез бы из ее жизни. Но просыпаться с ним каждое утро в одной постели, готовить ему завтрак и следить за тем, чтобы он не засиживался, готовясь к лекциям по вечерам, было ее выбором. И ее же выбором было принимать его заботу о ней, ежевечернюю чашку чая в постель и всю любовь, которая у Эндрю Каунтера вообще была. Только от самой Анны зависело, как долго продлится этот брак и это семейное счастье, и чтобы отряхнуться от него, достаточно было лишь закрыть за Каунтером дверь. Идеально.
Долохов таким не был. Долохов, как и его ребенок когда-то давно, прорастал внутрь как спрут, только не в тело, а в душу. В нем не было ничего созидательного, только разрушительное – он портил все, чего касался. Они оба все портили. Они открывали друг в друге все самое уродливое, самое нелицеприятное, самое уязвимое, обнаруживали все новые и новые бреши друг в друге и соревновались в том, в чем должны были друг друга поддерживать. Так, по крайней мере, Анне помнилось худшее, что было в их нелепом браке с Долоховым. То, от чего не могло родиться ничего хорошего. То, что просто не могло и не должно было длиться не то что вечно, но хотя бы – до самой смерти.
Он и сейчас пробуждал в ней то чувство из юности. Ту привычную щекотку раздражения, неприязни, адреналина. Это было опасное чувство для главы Отдела Тайн. Всякое чувство было в этом смысле опасным. Но в особенности то, которое вызывал в ней бывший муж. Даже если Долохову нравилось цепляться за формальности, в соответствии с которыми их брак по-прежнему длился и висел у них на шеях камнем, тянущим вниз, в действительности супругами они уже не были. Потому что Анны Долоховой больше не существовало в природе – она превратилась в могильный камень. Рассеялась в воздухе, если угодно.
Поэтому нужно вставать и уходить. Дань прошлому – это прекрасно. Но Анна ее уже отдала, когда не бросила его, напуганного и под заклятием, в Лютном переулке. Она уже дала ту самую, необходимую ностальгическую слабину, когда не уничтожила его воспоминания о себе и не заменила воспоминание о своем колдофото в «Пророке» ни на какую ерунду, о которой Долохову было бы стыдно вспоминать. Она сделала достаточно. Пора вставать и уходить. Но Анна почему-то знала, что останется. Знала, что может позволить себе один раз, всего один раз, поддаться на его дешевые, по-прежнему безыскусные провокации. Вот только для чего? Чтобы что, Долохов? Чего ты добиваешься на этот раз, ты хоть сам понимаешь?
Что-то подсказывало Анне, что он не понимал. И это было плохо, потому что тогда в ловушке окажутся они оба. И это даже нельзя будет назвать честным проигрышем, это будет просто сокрушительное поражение прошлому и собственной глупости.
- И что ты называешь «достаточными высотами», позволь узнать? – уточнила Анна, выгнув бровь. Достаточные высоты – это место преподавателя в Дурмстранге? Невысокие высоты, Долохов. Или ты все-таки успел забраться повыше? – И что же твое основное занятие? Только не говори, что на самом деле ты безработный или держишь магазинчик в Лютном. Это слишком убого.
Если вставать и уходить, то сейчас. Вот сейчас, пока его высокомерная гордость (Гордость! Подумать только!), на которую Долохов не имел никакого права, не закипела в ней как в старые-добрые времена, когда он в письмах поздравлял ее с публикацией в научном журнале, а ей хотелось не то расцеловать его, не то дать пощечину за издевательства.
- Засунь свою гордость кентавру в зад, Долохов, - холодно отбила Анна. Его гордость ей была не нужна. Ей вообще ничего от него было не нужно. Долохов был прошлым. И, как бы приятно ни было вспоминать отдельные его аспекты, нельзя было терять голову и забывать о том, что приятнее всего о Долохове было вспоминать, когда самого Долохова рядом не было. Например, как тогда, когда в какой-то момент ей подумалось, что к семьдесят восьмому году он вполне мог благополучно скончаться.
А потом Долохов видимо, окончательно позабыл, почему и при каких обстоятельствах они оказались в его квартире, и коснулся ее груди. Точнее, броши на ее груди – своего же подарка. Анна не отстранилась, но слегка поморщилась – это было новое, непривычное, странное прикосновение. Раньше, кажется, они не касались друг друга по пустякам, если не считать пустяком прогулку из преподавательской Дурмстранга до их комнат. Сколько же я о тебе помню, Антон… И зачем мне все это?
- Заряжается, но совсем немного, - спокойно пояснила Анна, все еще настойчиво не отводя от Долохова взгляда. Смущаться ей уж точно нечего. Руку, которую он к ней протянул, она может и сломать. И ментальных чар никто не отменял. – В Салеме она служила верой и правдой. Я даже однажды сожалела, что не могу тебя за нее поблагодарить. Но недолго. Пару секунд.
— В этом всегда и было наше с тобой главное отличие, — Антонин видел, что ей это интересно, и решил таки ответить развернуто. — Ты — теоретик, я — практик. Мне не нужны научные публикации и всеобщее признание, чтобы знать, что я чего-то добился. Я знаю, что я могу поднять одновременно до десяти инфери, контролировать их и при этом быть способным кастовать заклинания средней сложности. У меня есть набор останков древних мертвых, которых я могу призвать, если мне понадобится. Возможно, в мире есть всего один человек, способный на большее, но к таким высотам я и не стремлюсь.
Антонин вовремя себя одернул, заметив, как разговор плавно переходил на Тома. В последнее время такое случалось часто, если разговор заходил о границах возможного в магии, а он находился слишком в непосредственной близости от самого могущественного темного мага на планете, чтобы не восхищаться его возможностями при нужном случае. Но его жена, как он уже сказал, всегда была так зациклена на достижении своих карьерных высот, что наверняка пропустит это мимо ушей.
Когда он услышал заветное про кентавра, он едва сдержал улыбку. Все же ничего не менялось, и это до невозможности становилось забавным. И почему он радовался, что несмотря на все ее попытки доказать ему, что их ничего не связывает и что она ничего о нем не хочет помнить, каждое ее слово говорило совершенно об обратном? Все-таки психология человека была не сильно сложнее анатомии. Те же химические реакции.
Ему хотелось спросить о ее муже. Почему не спешит к нему, почему не прикрывается им при каждом удобном случае. Почему продолжает звать его Антоном и вестись на провокации, когда где-то там ее ждет настоящая семья, которую она всегда хотела. Спросить, любит ли он ее, чем занимается в свободное время, когда она увлечена очередной научной работой.
Но в то же время Антонин помнил, как разговоры о других мужчинах портили картину маслом и заставляли их замолчать на очень длительный срок. За исключением того раза зимой 1945, кентавр тебя тоже, Аня, задери, почему я это так живо помню и хочу, чтобы ты сделала то же самое прямо здесь и сейчас!
Она не отстранилась, когда он коснулся ее брошки, не дернулась, не смутилась. Даже сказала, что хотела его поблагодарить. Вот, значит, как, стала сильнее и устойчивее к неожиданностям? А ему вспомнилась их первая ночь после свадьбы, когда он расстегнул ей платье, а Аня громко вздохнула как раз от неожиданности и смущения. И кожа у нее покрылась легкими мурашками, а Долохов стоял и не знал, что с ней делать. Вспомнил, как переживал, а можно ли ее было даже поцеловать или после свадьбы все делается иначе.
А ведь с возрастом все должно было стать проще. Хотя не думаю, что кто-то сталкивался с ожившими женами.
На стене раздался звук бьющих часов, предвещающих начало комендантского часа.
— У тебя есть буквально пара минут, чтобы успеть выйти и аппарировать, пока тебя не перехватили твои же коллеги, или чтобы остаться.
Долохов хотел добавить, что делает ставку на второе, но озвучивать не стал. Тогда она бы точно ушла, поддавшись импульсивному желанию ему насолить и сделать все вопреки. Конечно, Анна все еще могла так сделать, но так он оставлял ей больше шансов на принятие нужного решения. О Мерлин, что я делаю.
Нет, Долохов. Наше главное отличие было в том, что вслух о своих достижениях всегда говорил только ты. «Я получил место ассистента преподавателя некромантии», «я собираюсь продолжать развиваться в этой дисциплине», «большая часть моего времени будет посвящена занятиям и преподаванию», «я не хочу, чтобы ты думала, что я когда-нибудь поставлю наш брак превыше своих исследований»… Я, я, я, я. Я знаю, я хочу, я не хочу, я распланировал, я получил… Я, я, я, я.
Это его бесконечное «я» когда-то подталкивало ее вперед: к тому, чтобы писать Лабри, настаивать на встречах, ловить каждую возможность прикоснуться к жизни парижского научного сообщества, чтобы что-то ему – Долохову – доказать. Как будто он – Долохов – и был мерилом ее достижений.
Анна не сразу смогла взглянуть на это непредвзято. Ей потребовались годы, проведенные с Теглевым, и знакомство с Каунтером для того, чтобы осознать, что в юности свои собственные успехи, которыми она гордилась, но молча, потому что никто от нее этих успехов не ждал, она не отделяла от желания что-то доказать Долохову и забраться с ним на одну ступень, потому что ему для того, чтобы оказаться на этой ступени, требовалось только родиться мужчиной, а ей нужно было проложить себе путь через косное и консервативное парижское общество.
Первые несколько месяцев в Бостоне Анне было до слез обидно за упущенное время. За время, потраченное на Долохова и на то, чтобы что-то ему доказать. За время, которое она провела впустую в заточении в Дурмстранге, за время, которое она плыла по течению во время беременности. Ей казалось тогда, что она упустила несколько жизней, не меньше, и что все это нужно немедленно наверстать без всякого давления из вне. Наконец перестать соревноваться и начать чего-то добиваться.
Анна отучилась от этого соревнования в конце концов и знала то, чего Долохов про нее, видимо, так и не понял: она была амбициозна, она мерила свои профессиональные успехи научными публикациями и, кентавр дери, она хотела получить место главы Отдела Тайн. Но не потому, что она была тщеславна и падка на статусность, а потому что эта должность открывала возможности – возможности для профессионального роста, для влияния на научное сообщество, для работы с тонкими магическими материями самого разного свойства.
Мне не нужны, я чего-то добился, я знаю, я могу, у меня есть, я могу призвать, в мире есть всего один человек, способный на большее, но к таким высотам я не стремлюсь. Снова эти я, я, я, я, я. Я, прикрытые одним-единственным «человеком, способным на большее». Анна подмечает и легкий призвук восхищения в голосе Долохова, и то, как он меняет тему, словно спохватившись, что сказал что-то лишнее, но не подает вида. Кем ты так восхищаешься, Долохов? Что это за человек? В этой новой жизни у них, кажется, нет общих знакомых, поэтому никаких предположений у Анны тоже нет. Но она запоминает это. На всякий случай. Принимает к сведению, как принимает она к сведению то, что Антонин Долохов по-прежнему уверен в двух вещах: в самом себе и в том, что он знает ее лучше, чем она знает саму себя.
Анна тоже знает, чего он хочет. Она ловит желание Долохова в мимолетной недоулыбке, мелькнувшей, когда она послала его в зад кентавра; в его прикосновении как будто бы к брошке; в том, как он осторожно дает ей время, когда часы оповещают о наступлении комендантского часа. Он по-прежнему физически сильнее нее, но насилие над ней, видимо, все-таки не доставило ему удовольствия.
Долохов похож и не похож на себя, но чем-то вдруг стал похож на нее – такой же, как она сама, застегнутый на все пуговицы сюртука, защищенный длинными рукавами, строгостью кроя, непроницаемостью черного цвета. Отрастивший бороду и подстригший волосы. Это я тебя так, Антон, или все-таки жизнь?
Анне хочется его коснуться. Сначала из упрямства, чтобы доказать самой себе, что ничего не произойдет, и к прошлому нет возврата. Потом – потому что ей хочется понять, как будут ощущаться под ее ладонью непривычно короткие волосы. Затем – просто потому, что она всего лишь женщина, и ей хочется, чтобы кто-то снова целовал ее так, как когда-то целовал ее Долохов: не бережно, словно она фарфоровая, как целует Каунтер, а так, словно она равноценный, но невыносимый партнер. Долохов когда-то умел превратить их несносные характеры в достоинство. И, к тому же, Долохов был по-прежнему первым, кого она поцеловала. Сидел сейчас перед ней, и, естественно, тоже этого хотел. Он даже предложил ей остаться. Ты сам понимаешь, что делаешь, Антон? Нет, конечно, нет. Это же не некромантия. Это все про живых людей.
Анна усмехнулась, саму себя поймав на том, что эта усмешка пришла из прошлой жизни, из их давно забытых прелюдий.
Она подалась вперед и легко, как будто не было между ними этих двадцати восьми лет, изнасилования, убийства, ребенка и ее смерти, оказалась у него на коленях. Платье, спасибо либеральным настроениям семьдесят восьмого, позволяло ей это по-прежнему. Анна не отводит от него взгляда и неторопливо расстегивает сюртук, на последней пуговице перехватывая его руку, переплетая их пальцы, прижимаясь к нему. Она выпускает ладонь Долохова и, поддавшись сиюминутному, запускает пальцы в его волосы. Непривычно.
- Раньше мне больше нравилось, - сообщает Анна куда-то в уголок его губ и целует его, почти не размыкая губ. Ты боишься, что все исчезнет, Антон? Конечно, боишься. Ты даже обнимаешь осторожно, как будто даешь право в любой момент отстраниться, хотя уже уверен, что этим правом я не воспользуюсь. Она целует кончик его носа, как когда-то в юности, возвращается к губам, снова тянется свободной рукой к не расстегнутому до конца сюртуку, чтобы завершить начатое, раз уж у Долохова не хватило духу, и достает из потайного кармана волшебную палочку.
- Somnium, - произносит Анна, приставив палочку к его виску и глядя Долохову прямо в глаза. Это будет короткий сон, Антон, но сладкий.
Она встает за миг до того, как тело Долохова окончательно расслабляется, застегивает сюртук, мимоходом еще раз осматриваясь, снимает браслет с портключами и возвращает его Долохову на руку, а потом уходит, бесшумно прикрыв за собой дверь.
Главное отличие между нами, Антон, в том, что ты как был дураком, так и остался.
Somnium
Усыпляющее заклинание, действует на радиус 2 метра. Погружает всех, попавших под действие чар в сон, длящийся около 5 минут, разбудить от которого можно обычным способом / чарами.
Долохову все еще не нравились эти мысли, но перед тем, как уснуть, в его голове промелькнуло, что он действительно скучал по ней и был рад ее увидеть. И прям совсем легко пронеслось: «И это я сбегаю, да?»
Все закончилось так, как должно было. Если бы она действительно осталась, если бы утром он проснулся от такого давно забытого ощущения присутствия кого-то еще в постели, он бы очень удивился. Но тем не менее было приятно снова ощутить ее настолько близко к себе, хотя происходящее больше походило на отголосок воспоминания, а не на нечто реальное. Приятно в том же привычном соревновании ответить, что к короткой стрижке ей придется привыкнуть, приятно осторожно обнимать ее, вспоминая, как это вообще делается. И ведь он видел, что она тянется к волшебной палочке.
Когда он проснулся, Анны уже не было. Машинально проверил наличие браслета — она вернула его и даже на ту же руку. Долохов встал с дивана и наконец снял сюртук, уже не сдерживая улыбку и легкий смех. Антонин, что же ты творишь. Тебе уже не двадцать, тебе, драккл тебя дери, пятьдесят с хером. Ты на нее не велся так и в восемнадцать. А тут она появилась в зоне досягаемости, и ты решил, что имеешь право подорвать все свои жизненные устои, с которыми было так удобно жить 28 лет.
Хотя, с другой стороны, она жива. Ты зря сидел всю ночь на семейном кладбище, вперившись глазами в надгробный камень и размышляя, какой ты идиот. Спрашивая себя, насколько ты повлиял на ее решение умереть, спрашивая, что теперь делать с ребенком, что делать с собой. После той ночи ты же решил, что теперь будешь всегда говорить людям все сразу и в лицо, потому что худшим решением было поддерживать это семейное противостояние и не говорить все вовремя.
И в итоге возможно надо было просто сказать, что был бы не прочь попробовать что-то еще раз. И что же мешало?
Информация по министерским сотрудникам была в открытом для коллег доступе, а данные на глав департаментов и подавно, поэтому узнать ее домашний адрес с помощью того же Нотта было самым простым.
Он появился на ее пороге на следующий же день, примерно подгадав, что Анна как раз должна скоро вернуться домой. Интересно, а ее муж был дома? Кто он вообще такой, чем занимается? Если бы ему пришлось ее провожать до двери, он хотел бросить ей вслед что-то в духе: «Надеюсь, в этот раз твой спутник хотя бы не похож на меня?» Ведь он помнит, каким был тот же Арно. Тогда, в их ту первую и последнюю встречу, он думал совсем о другом, но после обратил внимание, как они были схожи. Словно его жена выбрала себе в любовники более утонченную и, чего греха таить, намного более лицеприятную версию своего мужа.
Естественно, Анна бы на его вопрос не ответила. И тогда Антонин задумался о том, что мог узнать все самостоятельно.
Дверь открыл невысокий мужчина, с улыбкой и добродушно спросив, что за гость пожаловал на порог его семейного очага. Долохова даже немного внутренне передернуло: он ожидал увидеть что-то более достойное хотя бы внешне.
— Прошу прощения, вы, наверное, мистер Каунтер?
— Да, это я, сэр. Чем я могу вам помочь?
— Меня зовут Антонин, я один из старших целителей госпиталя Святого Мунго, — Долохов старался говорить максимально размеренно и мягко, как и должны говорить врачи в представлении обычных обывателей. Ты же должен располагать к себе, не отпугивать, пациент должен тебе доверять. — Я недавно связывался с Анной касательно одного пациента, пострадавшего от сильного ментального взаимодействия, она просила зайти, сказала, что у нее есть материалы, которые помогут нам в лечении. Она уже дома?
— Нет, но скоро должна вернуться! — все так же добродушно ответил ее муж. — Может быть, хотите чаю, пока ждете ее?
Долохов даже опешил от такой реакции. Мало того, что этот с виду тюфяк поверил в его историю, так он еще и был готов пригласить к себе домой неизвестного мага. Вот именно поэтому это общество и требует реформации. Знал бы ты, что приглашаешь к себе в дом Пожирателя Смерти… И я молчу о том, что я — настоящий муж твоей жены.
Когда Анна зашла домой, они пили чай, а Эндрю — Ты не могла выбрать кого-то хотя бы с более сильным именем? — рассказывал об их встрече в Соединенных Штатах и его работе в Оксфорде. Антонин был даже рад тому, что Аня уже вернулась, потому что уже тяжело было скрывать всю неприязнь не только к магглорожденному магу, но и к магу, который предпочел маггловскую профессию. Его спасало только то, что он тоже был преподавателем, и Долохов хотя бы мог изобразить, что у них могут быть общие темы для разговора.
В браке с Долоховым, помимо всего прочего, Анне очень не хватало работы. И дело было не в том, что та ее жизнь, в общем и целом, была довольно праздным времяпрепровождением, обязательным в котором были только посещения вереницы званых ужинов в «сезон», а в том, что работа – как некоторое количество дел, а не наличие социального статуса работника – позволяла упорядочивать жизнь. Или создавала иллюзию укрощения хаоса.
Жизнь Анны Каунтер со вчерашнего дня нуждалась в этой иллюзии как никогда прежде. Пожалуй, даже больше, чем в то время, когда в ее жизни вместо работы появился Арно Рюэль.
До вчерашнего дня Анна могла себе позволить думать, что Антонин Долохов привиделся ей в отражении в витрине лавки в Косом. Просто мелькнул тенью на краешке ее сознания и растворился – мало ли на свете похожих людей? Не может же быть, чтобы спустя двадцать восемь лет муж, оставленный ею вдовцом в Париже, вдруг не только оказался в одной стране и в одном городе с ней, но и вдруг натолкнулся на нее и возжелал встретиться. Даже если он увидел колдофото в «Пророке», что с того? Она тоже изменилась – сменила цвет волос и прическу, стала иначе одеваться, повзрослела лицом и повадками. Невероятность такого совпадения и его вера в то, что она умерла, должны были остановить и Долохова тоже. Он должен был просто решить, что все это – шутка его подсознания, и продолжить жить свою жизнь. Но вместо этого он выбрал встретиться. Попытаться поговорить. Даже, каким бы это ни казалось невероятным, захотел с ней переспать.
Какая восхитительная нелепость. И хорошо, что у нее хватило ума и силы воли все это прекратить, пока Долохов не начал целовать ее в ответ, не добрался по старой привычке до ее шеи, не начал бормотать что-то безвкусное и непристойное из прошлой жизни, которая у них была общей. И вот это, пожалуй, и было самым пугающим и ужасным – точкой, в которой рождался хаос. Потому что Анна точно знала, где пролегает та черта, перемахнув за которую, уже невозможно будет вернуться так, как она вернулась домой вчера.
Солгала Эндрю, что задержалась после работы, открыла к ужину бутылку вина, честно выслушала все его измышления по поводу студентов (почему-то думая о том, как подход к ученикам Каунтера отличался от подхода Долохова), и даже спать сразу не легла, не изменяя их общей с Эндрю традиции читать перед сном. Это как будто бы ненадолго вернуло Анне ощущение, что ее нынешняя жизнь, как ни взгляни, была гораздо лучше, чем прошлая, и напомнило, что делить жизнь на «нынешнюю» и «прошлую» она давно перестала – она жила одну жизнь. Не первую, но определенно – последнюю.
Утром, к счастью, им обоим нужно было идти на работу. Эндрю – пешком, с набитым студенческими эссе портфелем и тремя книгами подмышкой, а она – через камин. В этот день, закрывая за мужем дверь, Анна почему-то поймала себя на раздражении от того, что Каунтер почти никогда не пользовался магией, и если вообще ее применял, то исключительно для того, чтобы облегчить домашние хлопоты.
День в Министерстве шел своим чередом: почта, совещание, встреча с итальянским трансфигуратором, который писал предыдущему главе Отдела Тайн, предлагая работу над совместным научным проектом. У Анны была интересная работа, и она хорошо с ней справлялась. Ответственность, которую она с некоторых пор несла за свой департамент, приятно бодрила и отвлекала от мыслей о том, с чем вчера пробудился от заклинания Долохов. Проклял он ее вслед или все-таки оказался достаточно умен для того, чтобы не искать новой встречи?
Почему это вообще было важно? Потому что вчера они практически переступили черту? Потому что вчера она не сумела понять, чем именно он занимается и представляет ли он угрозу для ее жизни? Потому что… Merde. Нет уж. Она однажды создала себе проблем, додумывая жизнь Долохова за Долохова. Теперь она будет разбираться с этим по мере поступления новых вопросов. Разве что нужно будет приобрести что-нибудь поменьше зонта, зачарованное на Protego - Contego.
Анне настолько не понравились эти мысли о том, что ей может понадобиться от Долохова защита, что из какой-то странной, непонятной, но принципиально важной нужды строить свой день так, как она строила бы его, не появись в ее жизни Долохов, она даже не задержалась на работе. В положенный час закрыла чарами свой кабинет и спустилась в Атриум, набитый готовящимися к возвращению домой коллегами.
Из камина в гостиной она шагнула в практически приподнятом настроении. Ее дом по-прежнему был ее крепостью – в этом доме все шло ровно так, как она задумала, все находилось у нее под контролем, все было предсказуемым.
- Я дома, - крикнула Анна, обращаясь к звону посуды на кухне, и тут же замерла, когда поняла, что Эндрю дома не один.
Но этого же не может быть. Нет. Ну нет. Ну пожалуйста. Merde.
- Анья, - Эндрю встал ей навстречу, широко, по-доброму и совершенно беззубо улыбнувшись. – Я позволил себе занять твоего гостя, пока тебя не было. Антонин сказал, что у вас с ним какие-то дела…
Эндрю вопросительно взглянул сначала на Долохова, который сидел за столом так, словно этот стол тут для него и поставили, а потом – на нее. Анна слегка нахмурилась и тоже перевела взгляд на Долохова. Соврал? Значит, еще ничего не успел Эндрю рассказать. Зачем вообще пришел? Как узнал адрес? Какого ебаного кентавра здесь происходит?
Анна надеялась, что не потеряла лицо, хотя Долохов, конечно, наверняка заметил все, что хотел. Kozel. Она приветливо улыбнулась Долохову и приобняла Каунтера, оставив на его щеке короткий поцелуй.
- Спасибо, дорогой, что не дал Антонину заскучать в ожидании.
- Вы… наверное, в кабинет пойдете? – уточнил, в свою очередь привычно приобнимая ее за талию, Эндрю, снова переводя взгляд с жены на Долохова.
- Я думаю, Антонин заглянул ненадолго, правда? – выгнув бровь, спокойно, но сухо, уточнила Анна.
Антонину на какую-то секунду показалось, что он увидел праведный гнев не жены, а дочери. Подсказывали воспоминания последних дней с тренировок. Мария так смотрела на него, когда у нее не получалось очередное заклинание, а он в ответ «добрасывал» в нее какие-нибудь хулиганские чары. Надеюсь, мне удастся сделать так, что вы не встретитесь.
Долохов еще не принял окончательного решения на этот счет, решив все-таки, в первую очередь, разобраться с Анной. С дочерью все было более менее понятно и в какой-то степени разрешимо: она, по крайней мере, не прикидывалась мертвой и даже как-то писала ему письма, сообщая о каких-то важных событиях в своей жизни, которые могли затронуть и его. Например, смерть его родителей, ее переезд в Англию. Хотя последнее его мало затрагивало изначально, пусть и оказалось неожиданно полезным.
Но следовало разобраться, что делать с женой. Случайностей в жизни нельзя избежать, их нужно использовать.
— Ненадолго, но вы хотели лично показать мне те документы, насколько я помню, они довольно редкие. Собственно, я потому и приехал, — Долохов, не скрывая радости от прекращения общения с Каунтером, одним глотком допил чай, осторожно поставил чашку и чуть поклонился хозяин дома. — Эндрю, большое спасибо за уделенное время и увлекательный рассказ. Обещаю, что не задержу Анну надолго и тут же покину вас. Все-таки скоро комендантский час, сами понимаете, — он еще раз чуть наклонил голову в как бы извинительном жесте и проследовал за Аней.
— Что ты здесь делаешь? — строго и сухо спросила она, чуть только закрыв дверь.
— Ты ушла, не попрощавшись, — улыбнулся Антонин и пожал плечами. — А ты знаешь, я не люблю незавершенные дела, — ему даже не нужно было близко подходить к ней, достаточно было поддевать ее даже издалека. — Я тебя бешу и да отправлюсь я в жопу к кентавру, я в курсе.
— Может быть, тогда отправишься к себе домой? Что тебе на самом деле нужно, Долохов?
— Было интересно, чем ты живешь, — пожал он плечами. — Признаюсь, предполагал, что муж будет посолиднее. А он еще и преподает магглам, — Антонина передернуло, словно ему резко стало холодно.
— Зато он порядочный человек…
— И наверняка очень сильно любит тебя и носит на руках, — не дал он ей договорить и не забыл добавить голосу максимум иронии, на которую только мог быть способен. — Это я уже понял. У него яйца хотя бы есть, или ты их держишь настолько крепко, что он уже их лишился?
— Ты задержался. Уходи прочь, Антон, — процедила Анна, едва сдерживаясь.
— Я и не планировал задерживаться, все-таки мы здесь не одни, — сказал он довольно тихо, а потом заговорил громче: — Миссис Каунтер, еще раз спасибо, ваша помощь неоценима. Я сегодня же направлю сову коллегам, которые сегодня дежурят в Мунго.
Антонин еще раз попрощался с ее мужем, сердечно поблагодарил ее и поспешил удалиться.
Пока они говорили в кабинете, он оставил на ее рабочем столе свою ракушку, которая все двадцать восемь лет хранила ее последнее сообщение и эти такие привычные, но тем не менее особенные «Ты бесишь. Но я очень скучаю. Аня». Когда Долохов приехал на ее похороны в Париж, он хотел найти пару ракушке, но мать рассказала, что Анна как-то в порыве гнева и всплеска гормонов разбила ее. Ему даже стало в тот момент немного обидно, но он понимал, что право на гнев она имела и вовсе не из-за гормонов. Свою он не доставал уже лет двадцать пять, но отчего-то продолжал хранить. Видимо, ракушка относилась к тем же воспоминаниям: давним, спрятанным, но тем не менее настолько важным, что не хватило духу избавиться насовсем.
Антонин полагал, что после встречи с ее мужем в нем всколыхнется то старое чувство, которое съедало его и заставило пойти на убийство, или хотя бы успокоит его, убедит, что прошлое стоит оставить в прошлом. Но в нем не двинулось практически ничего, кроме того, что уже было разбужено ею самой накануне. Он не думал о том, чтобы ее вернуть, это было бы слишком проблематично. Несколько раз переспать, как некая дань прошлому — почему бы и нет, все-таки они были как раз в том возрасте, когда подобные глупости можно было совершать без всяких последствий, размышлений и лишней рефлексии. По крайней мере, на это так смотрел сам Долохов.
Однако он бы не отправился к ней домой на следующий же день, если бы хотел просто провести с ней какое-то время, а после снова сделать вид, что она мертва и не живет не так уж и далеко от него в том же городе. Бесит. Сама в жопу кентавра иди, Аня. Вернулась в мою жизнь и снова сделала все так, чтобы эта жизнь пошла не по плану. До боли хотелось закурить, он уже крутил в руках скрученную сигарету и собирался выйти на балкон. Но не вышел. Бежать было не от кого и некуда. Аня, блять.
Стук в дверь раздался примерно через полторы недели.
25 июня 1948Здравствуй, Антон! Я до последнего надеялась, что перестану на тебя злиться и смогу ответить тебе, обойдясь без оскорблений, но время шло, злость не улетучивалась, а откладывать ответ более некуда, ведь судя по твоему последнему письму, сегодня ты отправляешься в Швецию. Я ценю твою заботу о нашей с тобой будущей совместной жизни, но была бы крайне признательна, если бы ты оставлял в ней место для обсуждения, а не просто ставил меня перед фактом. Так, словно мое мнение не имеет значения. Или так, словно ты хочешь таким образом оскорбить меня сомнениями в том, могу ли я понять, как важно для тебя получить место преподавателя. Наша будущая жизнь и без того строится вокруг твоей преподавательской карьеры. Не отнимай у меня право быть в курсе твоих успехов, чтобы разделить их с тобой, как я и намеревалась сделать. Ты бесишь. Но я очень скучаю. Аня.
Двадцать пятого июня сорок восьмого года Анна Дмитриевна была зла как тысяча морских дьяволов. Все в тот день было не так, как ей хотелось: Долохов, просто поставивший ее перед свершившимся фактом; портной, пошивший зимние платья для Дурмстранга из неприятной к телу дешевой и колкой ткани; свекор, которого вдруг раз в жизни начало распирать от отцовской гордости от грядущих перспектив повышения сына; подруги свекрови, вдруг вспомнившие о том, что у их Софьюшки Павловны до сих пор не случилось внуков; и даже Париж будто издевался, приодевшись в теплое, недушное лето, которое они с Долоховым могли бы провести за-ме-ча-тель-но.
Если бы только он посчитал нужным заехать домой. Но он отделался обыкновенным письмом. Посланием в ракушку. «Я не знаю, на какой точно срок я отправляюсь, буду сообщать». «И… я скучаю. Антон».
Странно, что без малого тридцать лет спустя вдруг оказалось, что его послание Аня помнит вопреки всему, что случилось после: ее память отчего-то посчитала нужным удержать и сохранить навсегда это беспомощно добавленное в конце «я скучаю», в котором Долохов наверняка тогда был не до конца уверен, и обещание отчитываться о своих перемещениях; и даже то, как звучал когда-то его голос — с призвуком сожаления, которое Аня тогда не то не смогла, не то не захотела расслышать.
Должно быть, когда тебе всего ничего лет и ты планируешь совместное счастливое «пока смерть не разлучит вас», на такие вещи смотришь иначе. У чужого «я скучаю» еще нет никакой ценности, потому что ну как же может быть иначе, Антон? Как ты можешь не скучать по мне? Как ты можешь не скучать по тому, как мы просыпаемся утром и никуда не торопимся, потому что у тебя каникулы и нас никто не потревожит? Как я складываю аккуратной стопочкой твои книги к завтрашним занятиям в Дурмстранге, а ты бесишься, потому что стопочка и без того была аккуратной? Как мы уходим из преподавательской, и я беру тебя за руку, потому что мне это приятно, но ты все равно думаешь, что только для того, чтобы тебя позлить? Разве есть вселенная, в которой кто-то может по этому не скучать? Разве мы живем в этой вселенной, даже если она есть?
Должно быть, она тогда была слишком привычной к тому, что любая разлука и любое, пусть даже очень редкое и не всегда произнесенное вслух «я скучаю» завершается новой встречей, и просто не придала этому значения. Что может быть проще: он скучал по ней, она скучала по нему. Ну так вернись, Антон. Вернись и возьми меня с собой.
Аня вспомнила это, когда после ухода Долохова обнаружила на столе ракушку. Свою она не сохранила, и то, что Долохов посчитал необходимым или важным столько лет держать у себя безделушку, которую сделал для них его друг, почему-то кольнуло Аню больнее, чем все, что уже случилось. Даже больнее, чем когда-то давно долоховские бесконечные, настырные и бесполезные попытки выяснить, почему она предпочла ему другого и почему этим другим стал кто-то вроде Арно Рюэля.
Ты все-таки не влюбился тогда, Долохов. Ты любил.
Аня долго сидит за столом в кабинете, не прикасаясь к ракушке, и перебирает его воспоминания. Насколько велика вероятность, что Долохов пришел, идя на поводу у ее недавнего вмешательства в устройство его памяти? У него ведь не просто ожила якобы мертвая жена — она заставила его пересмотреть все то, что он сам давно отодвинул. Заставила вспомнить последнее неотправленное письмо и ночь возле пустой могилы. Его признание самому себе, это проклятое «а ведь я тебя, кажется, любил»… Сколько могло остаться от этой любви, спустя столько лет? А я тебя любила, Антон?
Когда она все-таки берет ракушку, не спешит подносить ее к уху. Аня не помнит точно, что было последним посланием. Она помнит только тот день — она помнит тот день в исключительных деталях, потому что тогда ее бесила даже долоховская домовиха. Не надо тебе слушать эту ракушку, Анна Дмитриевна. Тебя больше нет.
Тебя. Больше. Нет.
И все-таки она подносит ракушку к уху и слушает.
Слышит свой собственный голос, которому двадцать два. Голос зол, и злость вибрирует даже сквозь непролазную толщу тридцати прошедших лет. Анна Дмитриевна обижена, и отчего-то сейчас, в оксфордском доме, главу Отдела Тайн британского Министерства Магии это ужасно забавит. Интересно, он понял хоть что-нибудь из того, что Анна Дмитриевна пыталась ему сказать? Дорос ли он в конце концов до того, чтобы понять, что они прятали друг от друга за этими «ты бесишь, но я очень скучаю»?
Не узнаешь, если не спросишь. А если спросишь, то бросишься с головой в неизвестность. Ане такое давно не нравится. Она предпочитает строить планы и приводить их в исполнение. Она живет последнюю жизнь и подозрительно часто в последнее время себе об этом напоминает.
Аня поднимается наверх, в спальню. Муж еще не спит: перед сном он иногда проверяет в постели последние студенческие эссе. Эссе у него не заканчиваются никогда, потому что Эндрю тратит слишком много времени на замечания и правки. Аня стоит на пороге, пока он ее не видит, погруженный в свою работу.
Эндрю Каунтер любит мурлыкать себе под нос дурацкие песенки. Он подцепляет их отовсюду: вылавливает из окружающего его мира самые смешные и нелепые мелодии, зачем-то вслушивается в слова, запоминает их и старательно, как птица в гнездо, тащит их домой. У Эндрю есть дар артистичного и безголосого исполнения песен. Однажды утром, в день рождения, он разбудил ее «Желтой субмариной», и Аня хохотала тогда так, как будто ей снова четырнадцать и она в спальне девочек у Шармбатоне. Ей до сих пор кажется, что это одно из самых счастливых ее воспоминаний в жизни.
Эндрю немного бестолковый по общепринятым меркам и чрезвычайно маггл. Но в этом есть свое очарование, и то, что это очарование никуда не делось за восемнадцать лет брака, говорит об Эндрю больше, чем Ане бы хотелось произнести вслух.
Он обладает даром превратить любую проблему в шутку — за это его обожают студенты, и это единственная причина, по которой она все еще рассказывает ему о своей работе. Эндрю кажется обыкновенным добряком, но каким-то непостижимым образом он все равно умудряется решать все проблемы, просто их выслушав.
Про таких, как Эндрю, говорят, что он живет нестыдной жизнью, и Аня знает два его единственных страшных секрета: он не смог побороться за спивающуюся студентку и струсил, когда мог получить повышение в Министерстве Магии, вместо этого сбежав обратно в маггловский мир. Она забиралась к нему в голову, чтобы подтвердить для себя наверняка — ничего хуже, чем это, в жизни Эндрю не случилось.
Он целует ее каждое утро и каждое утро, когда Аня собирается на работу, говорит, что она потрясающе красива. Он не забывает про годовщины и дни рождения — даже своим коллегам он никогда не делает дежурные подарки, а для жены придумывает что-то по своим скромным магическим способностям.
Эндрю давно не читает ее статей, потому что ничего в них не понимает, но всегда с интересом слушает ее рассказы о том, как прошел ее день, и помнит поименно всех коллег, которых она когда-либо упоминала.
Он из тех, с кем живут много раз по восемнадцать лет. Кого любят за умение создать вокруг себя семью: семью из подручных средств и близких людей. Эндрю умеет дружить, поддерживать, помогать. Он умеет целовать так, что даже себе самой Аня кажется центром вселенной. Он умеет так делать уже восемнадцать лет, как будто бы в первый раз.
В доказательство всего этого — и еще того, что Анна Дмитриевна и ее Долохов не имеют над ее жизнью власти — в ту ночь они с Каунтером занимаются любовью. Потом он нехотя встает, собирает с пола упавшие исписанные студентами листы бумаги, и Аня вдруг осознает с ясностью, которая должна бы ее пугать: Эндрю Каунтер хороший. Замечательный. Он, какую бы чушь ни нес Долохов, стоит сотни таких антониновдолоховых. Тысячи, может быть. Но он не то.
С этим Аня живет еще полторы недели. Работа укрывает ее хаоса, в который неуклонно превращается ее жизнь, несмотря на то, что Долохов из нее все-таки исчез: он пришел, чтобы завершить незавершенное, и еще потому, что она ушла, не попрощавшись. Это значит, что он не придет еще раз. Долохову наверняка кажется, что он поставил последнюю точку — оставил за собой последний ход, потому что все это слишком напоминает то время, когда они были молоды и не знали цену ни тому, что чувствовали, ни вообще друг другу.
Только зачем ракушку оставил, Антон? Хотел, чтобы я послушала себя? Хотел, чтобы я знала, что ты ее хранил? Ничего ты не понял, Антон. Даже если тебе кажется, что ты понял все за нас двоих, потому что ты как будто бы с нами жил, а я — из нас умерла.
Довольно легко убедить себя, полторы недели спустя, что она стучит в дверь Долохова только потому, что тоже не любит незавершенные дела и оставлять за кем-то последнее слово в споре, в котором права она. Довольно легко поверить в то, что Анна Дмитриевна не имеет к этому визиту никакого касательства.
Она и правда не имеет: Анне Дмитриевне прийти не позволила бы гордость. Гордость закрыла бы от ее взора кое-что очень маленькое, но очень важное: Долохов все-таки пришел к ней домой, нашел ее адрес, плел что-то ее мужу, не для того, чтобы посмотреть на того, кто не был ему соперником. Он принес ей ракушку и расписался в слабости, которую хранил двадцать восемь лет. Ты ее не выбросил, Антон. Ты притащил ее в Британию. Ты сохранил в ней мой голос.
Долохов открывает практически сразу. Аня какое-то время молчит, выискивая в его лице, фигуре, взгляде то ли то родное и знакомое, что привело ее сюда, то ли нечто новое, что может убедить ее остаться. Вот она, черта, от которой нельзя по-настоящему вернуться назад, если ты живешь одну, последнюю жизнь: можно стереть память кому угодно, но только не себе. Большое упущение ментальной магии. Да и человечества в целом.
— Здравствуй, Антон, — говорит Аня, делает шаг вперед, в квартиру, закрывает за собой дверь и протягивает ему ракушку на раскрытой ладони. — Я до последнего надеялась, что перестану злиться на твою совершенно детскую, идиотскую выходку и смогу вернуть тебе твой ненужный никому презент из прошлого, но прошло полторы недели, а ты бесишь все так же, и мне все еще хочется, чтобы тебя выебали все кентавры Европы. Я ценю то, что ты сохранил эти воспоминания о нашей прошлой жизни, но была бы крайне признательна, если бы ты не совершал ошибок своей юности и оставлял место для дискуссии. Я научилась ее вести и рассчитываю найти в тебе достойного собеседника. Ты бесишь. Но я очень скучала. Аня.
Антонин почувствовал себя на ее месте. Снова всколыхнулись воспоминания об их первом нормальном отпуске наедине, когда он увез ее в Нормандию, а она кричала, что не дай Мерлин они снова едут в Канны. И о том, как он был зол, когда незадолго до этого после зимних каникул обнаружил в учебнике по ритуалистике картинки сексуального характера из другой книги, которую Анна разворошила постранично и разложила в случайном порядке по его книгам. Она говорила так же, как он когда-то: пытаясь облечь проблему в форму задачи, словно от этого решение стало бы проще. Помнится, тогда они пытались посмотреть на их брак с научной точки зрения, а потом поняли, что науки уже давно никакой не было.
Когда он оставлял в ее доме эту ракушку, то не надеялся ни на что. Даже не знал толком, зачем он это сделал. Он помнил, что взял ее с собой в Британию: просто не смог от нее избавиться, хотя это было бы настолько логично и правильно. Но Антонин не смог этого сделать и просто убрал ее подальше, вслед за всем остальным «до 1949», что вообще можно было убрать подальше. Он не ожидал ничего. Возможно хотел поставить какую-то точку. Или заявить, что если что-то еще осталось, то с этим еще можно что-то сделать. Нужно ли, вот вопрос.
И вот его бывшая жена стоит перед ним спустя полторы недели, словно надиктовывает новое ответное сообщение в артефакт, который служил им таким якобы хорошим связующим звеном. И словно подписывается на прощание, и словно потом она должна уйти, захлопнув дверь. Но только вот она пришла и не встала у порога, а зашла и закрыла эту самую дверь с другой стороны.
И все-таки мы оказались с тобой в этой заднице спустя столько лет.
Долохов не смог сдержать ухмылки, но молча взял ракушку и положил ее на стол у входа в квартиру, после чего просто обнял жену. Он никогда этого не делал просто так, хотя был момент под самый конец, когда он не знал, что вообще с ней делать, а просто обнять казалось возможным выходом из ситуации. Но даже тогда Антонин этого не сделал, потому что ему ясно дали понять, что все-таки выхода нет.
— Оказывается, я тоже очень скучал. И я тебя тоже, Аня, — повторяет он то ее короткое признание, которое спустя годы было, наверное, важнее всех следующих, так и не озвученных и не названных. — Хотя, конечно, не понимаю, что с тобой делать спустя почти тридцать лет и на хер нам это сдалось, но раз уж ты научилась вести дискуссию, то я готов ее поддержать, — Долохов рассмеялся, прекрасно зная, как она взбесится, поэтому поцеловал ее, чтобы сразу замолчала. Дискуссию можно было начать и невербально.
Где-то на подкорке сознания промелькнула надежда на то, чтобы никто ничего не испортил. Например, чтобы не зашевелилась Метка, прожигая огнем кожу и призывая явиться немедленно в Эссекс, или чтобы его немногословность снова не вылезла наружу. Ведь, кажется, именно нормальных разговоров им и не хватало.
Долохов никогда не обнимал ее просто так. Кажется, он вообще никогда ее не обнимал. И предлагал это сделать только один раз, с присущей ему прямолинейной неуместностью, потому что вся их жизнь к тому времени уже рухнула, и все, что у него нашлось сказать по этому поводу: «Можно тебя хотя бы обнять?». Она тогда, кажется, сказала ему «да» и развернулась к нему лицом, выжидательно глядя на него снизу вверх. Долохов не сделал ничего, и Ане подумалось сейчас, тридцать лет спустя, когда вокруг нее неожиданно сомкнулись его руки, что тогда он очень сильно ошибся.
Аня прижалась к нему, инстинктивно подавшись навстречу, смыкая собственные руки вокруг его талии, еще раз, на этот раз уже не бесцельно и не ради любопытства, вдыхая его запах – ей же важно что-то о нем нынешнем понять, раз уж теперь, судя по всему, она собирается остаться, а не ищет повода уйти. От Долохова снова пахнет приблизительно ничем, разве что слабым призвуком мыла и приготовленной еды – кухонным запахом, осевшим на одежде, и чем-то еще, чему нет названия, но что Аня все равно узнает мгновенно и безошибочно. От Долохова, естественно, пахнет им самим.
И за что им снова эта напасть? успевает подумать Аня, когда Долохов начинает говорить, бесить ее и целовать. Этот новый Антонин, который еще крепче уверен в том, что разбирается в жизни, потому что ухитрился не сдохнуть за истекшие двадцать восемь лет, почему-то одновременно ей нравится и бесит до зубовного скрежета.
Нравится, пожалуй, тем, что его такого довольно легко отделить от человека, сломавшего ей жизнь больше, чем единожды: от мужа, выбравшего не их семью, а свои амбиции; от мужа, убившего из-за нее ни в чем, в общем-то, не виноватого человека, который просто случайно попал между ними; от ее первой и, к прискорбию, единственной, любви, которая обернулась только болью и разочарованием, которая сначала распустилась у нее между ног, а затем – проросла в ее чреве.
Бесит – всем остальным.
Не так уж сильно они поменялись за эти двадцать восемь лет, оказывается. Он все так же не научился признаваться в любви, но, по крайней мере, научился это признавать. И целуется он все так же хорошо, особенно тогда, когда хочет ее этим поцелуем заткнуть. А вот обнимает как-то по-новому. Может быть, если бы они обнимались раньше, она бы знала, что когда Долохов ее обнимает, когда она прижимается к нему, кажется, что все точно, обязательно, непременно сложится хорошо. Кажется настолько наивно и по-детски, что в какой-то момент Аня отстраняется и беззвучно смеется.
Как был дураком, Антон, так и остался.
- Ты и тридцать лет назад понятия не имел, что со мной делать, и нахер нам это сдалось, так что это не новость, - негромко говорит Аня и чуть привстает, чтобы дотянуться губами до его шеи.
Кое-что в жизни, кажется, обретает ясность. Например, становится понятно, что она пришла сюда вот за этим ощущением – спокойствия и дома, а еще за тем, чем оно может обернуться спустя буквально секунду – за адреналином, который с Долоховым всегда приходит, рано или поздно, и ударяет под дых. Его нельзя было спокойно любить тридцать лет назад, вряд ли можно будет сейчас.
Иными словами, она пришла, чтобы вляпаться в чувства, которых в этой последней окончательной жизни старательно избегала. И вляпалась. Долохов, ну что же мы с тобой делаем опять.
Как была дурой, Анна Дмитриевна, так и осталась.
Самое бы время подумать о том, что об этом Долохове она по-прежнему ничего толком не знает. Что за тридцать лет, даже если они оба и повзрослели, его характер не мог улучшиться, а наверняка стал только невыносимее. Что то, что сделал с ней он, и то, что сделала с ним она, непременно повиснет между ними стеной, возможно, уже в ближайшее время.
Но без этого тебе же было скучно, Анна Дмитриевна. Ты же вот этого хотела, правда?
- Ты вообще понимаешь, - неохотно отвлекаясь от поцелуев, спрашивает Анна, снова чуть отстраняясь, - что мы делаем?
Это важный вопрос. Серьезный вопрос. Но ей почему-то хочется, чтобы у Долохова тоже не было на него ответа. Ей хочется, чтобы они были сейчас в абсолютно равном положении: двух людей, проживших довольно долгую, отчасти совместную, но совершенно разную жизнь, причинивших друг другу много боли, выпивших друг у друга много крови, но все-таки выбравших сейчас, в эту самую секунду, быть в самом буквальном смысле вместе – стоять, обнявшись, посреди долоховской небольшой передней. Ей, наверное, хочется найти ответ на этот вопрос вместе с ним. Или хотя бы понять, что если Долохов, ради разнообразия, и правда понимает в жизни больше, чем она, тридцать лет спустя это не вызовет у нее раздражения, а только понимание, уважение и желание за ним следовать.
Но лучше бы ты тоже ни драккла не понимал, Антон. Я больше не хочу быть одна.
Понимаю ли я, что мы делаем. Ага, как же. Понимаю. Хуйню мы творим, Аня. Полноценную, какую-то бесповоротную, странную, ненормальную, никому вообще не нужную хуйню. Меня отлично устраивал мой прежний уклад жизни: работа-прикрытие среди колдомедиков, планирование высшей цели для магического сообщества с Риддлом, редкие встречи с Каркаровым, когда не нужно спасать его от смерти, операции Пожирателей Смерти, боевые тренировки с молодыми обладателями Метки. Черт побери, совсем недавно в этот уклад даже, кажется, как-то вписалась дочь, с которой я зачем-то провел столько времени и которой даже зачем-то о тебе рассказал, Аня.
Ты в мой уклад не вписывалась давно. С тех самых пор как я получил письмо от отца с известием о рождении дочери и твоей скорой смерти. С того дня — почти с того дня — моя жизнь стала в разы проще. Мне не нужно было думать о тебе, думать о нас, хотя ты всегда говорила, что думал я только лишь о себе самом. Я начал думать только лишь о себе самом через несколько дней после твоей смерти. Конечно, мне довольно часто напоминали родители, что я должен еще думать о дочери, но мы условились, что мои раздумья можно ограничить постоянным содержанием и неучастием «моего пагубного авторитета» в ее жизни.
Ты и сейчас не вписываешься в мою жизнь. С твоей кончины я ни к кому никогда не привязывался. Честно сказать, я не привязывался ни к кому, кроме тебя, и всегда считал это своей слабостью. Я не хочу руководить очередной облавой на авроров и думать о том, что ты ждешь меня дома. Я не хочу думать о том, что если на меня когда-нибудь упадут подозрения ДОМП, то тебя бы нашел тот же Крауч в моей квартире. Я не хочу, чтобы Том узнал, ты — глава Отдела Тайн, он захочет этим воспользоваться, а я скорей всего не смогу ему противостоять, потому что сам тщательно отодвигаю мысль о том, что ты можешь оказаться полезна.
Аня, ты — абсолютно лишнее звено в моей жизни, с которым я не знаю, что делать, не хочу ничего делать, но тем не менее хочу, чтобы ты больше не исчезала, не уходила, присутствовала. Драккл всех задери, я больше не мальчишка, я уже взрослый мужчина, прошедший через многое, а оказывается, мне не хватало простого объятия. А тебя очень легко обнимать, Аня. И целовать тебя тоже очень легко, особенно когда ты сопротивляешься или пытаешься что-то возразить. Брать тебя на руки до боли легко, ведь ты не дрожишь от неуверенности и ожидания чего-то неизвестного, как в конце августа 1944. Чего греха таить, у меня у самого не дрожат руки, потому что уж сейчас-то я знаю, что с тобой делать и что я хочу делать.
И в постели с тобой легко, Аня. Даже несмотря на то, что друг к другу надо заново притереться и очень стараться не привязать тебя к кровати каким-нибудь заклинанием, потому что ты ведешь себя, как в первую брачную ночь, Аня, не беси меня!
А ты все равно бесишь! Бесишь тем, что так легко смогла меня вырубить в переулке. Бесит, что ты позволила мне вспомнить всю тебя, все хорошее, противное и мерзкое, что между нами было, а потом сбежать. А ты уже один раз от меня сбежала, и меня бесит, что я не хочу, чтобы это повторилось. Меня бесит, что ты нашла себе мужа. Бесит, что он не похож на меня и даже, скорее, полная мне противоположность. Ведь он тебя любит и говорит об этом каждую минуту, наверняка приносит тебе завтрак в постель и подает тебе перо, которое ты случайно уронила, несясь стремглав из другой комнаты, чтобы ты не напрягалась. Бесит, что я таким никогда не буду, потому что я не такой. А тебе какой нужен? Я, он, мы оба? Меня бесит, что я об этом думаю, я прямо сейчас тебя целую и думаю об этом, и это не ревность, это какой-то лютый хаос, который ты снова принесла в мою жизнь. Мне этот хаос не нужен, у меня настолько упорядоченная жизнь, зачем ты мне вообще сдалась Аня, зачем ты ожила вообще.
И вообще кто я теперь? Твой муж, который стал твоим любовником? Нет уж, увольте, с этим своим тюфяком разберешься как-нибудь сама, я лезть в это больше не буду. А разбираться придется, потому что ты меня бесишь, ты не укладываешься в мою жизнь, я не хочу бояться за тебя, думать о тебе, думать о том, что можно заново построить семью, я не хочу думать ни о каких «нас» вообще никогда.
Только вот Анна снова целует его, снова говорит, что ей не нравятся его короткие волосы, а Долохов судорожно думает о том, что он больше не хочет быть один. И о том, что если он снова отрастит волосы, как в юности, то Игорь поймет, что он не стал слушать его совета. А Антонин хочет подольше держать в тайне то, с чем сам еще не может разобраться.
— Просто не уходи, а там дальше разберемся, — наконец пытается он ответить на ее вопрос. — Я знаю, что уйти тебе когда-то придется, — тут же останавливает он ее. — Но больше сбежать от меня на совсем не позволю. А там дальше разберемся. Если, конечно, у тебя нет иных предложений.
Однажды она уже изменяла мужу, и предательство такого рода было ей знакомо. В первый раз кажется, что чувство вины никогда не придет, потому что это же его вина, а не ее. Это он получил то, на что напрашивался. А у нее и вовсе было разрешение. Разрешение на пол Парижа любовников! Ты был щедрым в начале брака, Долохов. Ты был щедрее, чем тебе самому нравилось. Ну и пусть! Темное, подгоняющее вперед желание отомстить и причинить боль начисто стирает и чувство вины, и неловкость первого секса с новым человеком, прежде в твоей жизни даже толком не существовавшем. Во второй, третий, четвертый раз замечаешь уже и достоинства, и недостатки. И то, что Арно Рюэль куда нежнее и предупредительнее мужа; и то, что он легкомысленно, безбашенно изобретателен во всем, что касается отношений — он придумывает способ заставить ее смеяться; придумывает место для свидания, где их обоих никто не знает; придумывает, как снять с нее платье так, чтобы не повториться в простых, механических движениях, и как прошептать ей на ухо тривиальные глупости так, чтобы они стали их общей тайной и даже игрой. Но хуже всего однажды обнаружить, глядя на чужой профиль на подушке, что Арно Рюэль хорош, но не то.
Вот за этим приходит настоящее чувство вины. А за ним — немедленное желание забыть обо всем рядом с «тем». Чтобы «тот» целовал правильно и как надо, чтобы тащил в постель, цедил «как же ты бесишь, Аняблять» и смотрел так, как будто сам до конца себе не верит, что не хочет вот эту — ее — убить на месте. Как будто «тот» освобождает от чувства вины. Ане не удалось это когда-то попробовать. Ей просто так казалось. Ей казалось, особенно когда она освободилась от оков брака с Долоховым, что они были в шаге от того, чтобы все вернуть на свои места, так много раз, что даже к лучшему, что они ни разу этот шаг навстречу друг другу не сделали. Значит, не судьба.
Несправедливо, что когда Долохов до странности привычно берет ее на руки и несет куда-то, видимо, в спальню, не появляется не то что чувства вины, даже ни одной мысли о том, что вот сейчас, как и много лет назад, она тоже изменяет мужу. Только на этот раз — с «тем». С тем, с которым все ощущается иррационально правильным. Потому что ничего рационального, кроме собственно родительского, принятого за них решения о свадьбе, в их браке никогда и не было.
Долохову слишком легко заставить ее забыть о тридцати пролегших между ними годах, из которых два причиняют особенно сильную боль. Он наконец-то точно знает как и знает, что ей нравится его бесить. Потому что ты бесишься от этого тоже, Антон. До сих пор бесишься так, как будто тебе восемнадцать, и от этого я чувствую себя живее всех живых — живее, чем все эти тридцать лет без тебя. Без нас.
Любовь у них никогда не похожа на любовь — это всегда немного борьба. Борьба неизвестно за что, потому что победителя точно никогда не будет. В этот раз — особенно. Они уже проиграли. Они оба проиграли две жизни ради ночи, которая имеет все шансы быть единственной. Это что, того стоит, Антон?
Мне все еще не нравятся твои короткие волосы. Не нравится полумрак, потому что я имею право тебя рассмотреть. Не нравится, что я не хочу больше света, потому что я вообще не хочу, чтобы это дурацкое наваждение заканчивалось. Не хочу отрываться. Не хочу терять ощущение тебя. Боюсь, что если отвлечься хоть на секунду на что-то простое, все исчезнет. Потому что у того, что мы делаем, нет никакого логического объяснения: мы забыли, как делали друг другу больно, ради того, чтобы снова делать друг другу больно. Только мы взрослые люди, Долохов. Мы уже не имеем на это права.
Когда он все же отвечает на ее вопрос, Анна долго молчит. Разглядывает потолок, скользит взглядом по спрятавшемуся в полумраке книжному шкафу у стены. Мимоходом отмечает то, на что не хватило времени в первый визит: Долохов живет не убого, просто скромнее. Он не нуждается, иначе откуда бы взялась эта кровать, хорошее, приятное к телу постельное белье, все эти маленькие удобства, которые легко представить в их супружеской спальне в Париже. Может, он просто привык к аскетизму Дурмстранга, в который она перестала привносить приметы собственного существования. Кто знает. Но, наверное, теперь есть время спросить.
Аня улыбается этой мысли, самой себе и нелепости, которой обернулась вся ее еще недавно безупречно отлаженная жизнь, поворачивается набок и придвигается к Долохову ближе, бездумно скользя кончиками пальцев по его руке, целуя его плечо, щеку, висок, уголок губ, наконец, добираясь до губ.
— Хорошо, что ты тоже не знаешь, что будет дальше, — со смешком говорит она. — Что значит «насовсем»?
Долохов знает, что ей придется вернуться к мужу. Знает, что эта ночь закончится. Наверное, не исключает возможности, что никто из них не захочет повторения. Но что значит для него это «насовсем»? Это кажется Ане важнее, чем дать ему обещание не исчезать. Ей кажется, что она уже дала ему это обещание, потому что ее волшебная палочка на этот раз осталась в сюртуке, а сюртук остался не то на полу, не то где-то в кресле; потому что она уже раз сто произнесла его имя и целовала его так, как будто собиралась остаться с ним навсегда. Аня почему-то была уверена, что уж спустя тридцать лет Долохов сумеет понять, что к чему.
Кончики ее пальцев находят привычный шрам. Анна помнит его очертания до сих пор и, наверное, могла бы их воспроизвести в памяти, даже если бы Долохов смог от него избавиться. И все-таки ей хочется взглянуть. Ей хочется запомнить нового Долохова. Долохова тридцать лет спустя. Это кажется ей важным — на всякий случай, нужно понимать, кем он стал теперь. Что оставили на нем прожитые без нее годы. Вдруг это поможет ей определиться, если определяться все-таки придется. Хотя это маловероятно — Долохов все тот же ублюдок, kozel, упрямец, но он «то». Настолько «то», что можно даже забыть о том, что было между ними когда-то давно. Можно представить, что прошлое похоронено выборочно.
— Так и не нашел способ его свести? — спрашивает Анна, не особенно ожидая ответа, потому что он ей не нужен — она просто ласкает его руку, скользит взглядом по телу Долохова ко второй руке, к той, где перед свадьбой его отец розгами поставил синяк. Не позволил им дать друг другу Непреложный обет. Наверное, зря. Наверное, им нужна была собственная клятва, произнесенная полностью и по доброй воле, чтобы не забыть, что они все-таки друг другу по…
— Что это? — резко спрашивает Анна, садится и поднимает его вторую руку, тянет ее к себе, чтобы рассмотреть рисунок. Да нет. Не может быть. Ей показалось. Указательным пальцем Анна обводит бледный, едва заметный в полумраке след. Череп со змеей, выползающей изо рта. — Откуда на твоей руке знак, который появился в Рождество?
Долохову нравится то, как она его изучала. Словно открывала заново. Причем проводила примерно те же манипуляции, что и в первый раз, разве что тогда в спальне было гораздо светлее, потому что от волнения они забыли потушить свет. Ногти у нее были такие же укороченные, потому что ей всегда так было удобнее, движения пальцев — более четкие, выверенные. Вроде бы что-то новое, но все равно такое забытое старое.
— «Насовсем» это синоним «навсегда», если ты забыла, — Антонин не удержался, чтобы не поддеть ее. — Я имею в виду, что здесь и сейчас ничего не закончится. Если бы ты не хотела того же, то тебя бы уже давно след простыл, да и ты бы и вовсе не пришла, — он понимал, что опять говорит словно бы ультиматумами, но как-то иного не видел. Это была простая логика, легко выстраиваемая причинно-следственная связь.
«Если понадобится, я готов лично помочь тебе собрать вещи», — хотел он еще добавить, но решил повременить. А то опять скажет, что он все решил за двоих, а это обычно приводило к скандалу.
Долохов уже хотел было рассказать, что даже и не пытался избавиться от шрама на руке, потому что напоминание о собственной глупости тоже могло быть полезным, что шрамы, в конце концов, по некоторым суждениям, украшают мужчину, да и это вообще нормально, что у боевого мага есть шрамы, странно, если их нет.
Но сукаблять. Блять, Аня! Почему ты не могла заметить Метку позже, почему ты на все обращаешь внимание, бесит это, Аня, бесит!
— Меня там не было, — Антонин тоже садится на кровати и не отвечает на конкретно поставленный вопрос, потому что логично, что насрать, откуда Метка, не насрать, запускает ли он ее в воздух и убивает ли он людей перед тем, как она в воздухе появляется. Ее ведь не так уж и сильно интересовало, откуда у него Метка — как ты ее вообще увидела сукаблять Аня — ей было нужно знать, к чему она его обязывает. — В Рождество я дежурил в госпитале, — Долохов решил ответить, как есть, предубеждая все вопросы. Конечно, ему хотелось бы этот разговор отложить на подольше, потому что про Метку и Тома он не мог ей не рассказать, особенно после того заявления, что отпускать ее навсегда он больше не готов. Но Антонин знал, что снова будут звучать фразы о том, что он делает ставку только на себя, что думает только о себе, что не думает о ней. Ведь в ее представлении Метка — это явно не про них, это опасно, рискованно, и зачем вообще ей это тогда надо.
Только вот есть проблема, Аня. Как раз-таки я думаю о нас. Потому что ты не знаешь Риддла. Ты не знаешь, к чему мы идем, что планируем (хотя и мы сами не всегда понимаем). Но, в первую очередь, ты не знаешь Тома Риддла. От таких людей не уходят всухую и по желанию, хотя желания уходить-то и нет. Это уже та часть жизни, которую не отнять и от которой не избавиться. От которой не дадут избавиться. И я судорожно, почти что в панике — и в этом тебе тоже спасибо, но паника какая-то что ли приятная — думаю, как склеить обе эти частицы жизни. Да и в конце концов у Каркаровых же как-то получается?
— Это причина, по которой я переехал в Англию. И это, в некотором роде, то, о чем я тебя предупреждал в день свадьбы. То, от чего я не могу отступиться. Этот выбор я сделал давно, когда никого, кроме меня самого, у меня не было. И да, происходящее сейчас в этот выбор не вписывается. Но когда я говорю про «навсегда», я имею в виду, что хочу это вписать и сложить вместе. Вот тебе и тема для дискуссии.
Каким-то интуитивным движением он берет ее руку в свою и притягивает Аню всю к себе. Казалось, что так было проще и как будто она все-таки не сбежит при первой возможности.
— Ругайся сколько душе угодно, только не сбегай.
Его «„насовсем“ — это синоним „навсегда“» повисло в воздухе между ними большим золотым шаром почти что юношеских ожиданий, а потом шар качнулся в сгустившемся воздухе и укатился куда-то в прошлое, где всякое «насовсем» и «навсегда» неизбежно, раньше или позже, разбивалось о реальную жизнь. Почему, как, зачем они – она! – все время забывали о том, что жизнь, которую они хотели себе планировать, строилась по законам окружающего мира? Они могли поменять декорации с Парижа, едва освободившегося от оккупации, на суровый замкнутый мир Дурмстранга, а потом, то и другое, - на шумный, набитый приезжими со всех концов света Лондон, но головы свои они поменять не могли. Как не могли они поменять и то, что вместе они ничего никогда не строили – только разрушали и портили. Даже сейчас, Долохов! Даже сейчас, представляешь, дурья ты башка!
Он тоже садится, но говорит совсем не то, что Анна хочет от него услышать. Это бесит. Бесит тем сильнее, что она даже слишком хорошо помнит день, когда безобидная радиопередача оборвалась, и взволнованный, дрожащий женский голос сообщил о нападении на Хогсмид. А потом все Министерство, а вслед за ним – и вся Британия, встали на уши от нападения на вокзале. И все это время, Долохов, ты дежурил в Мунго? Ты просто вставал утром и шел на работу? Не ври хотя бы мне, у тебя никогда не получалось.
- Да какая нахуй разница, где ты был в Рождество, Долохов? – усилием воли сдержавшись, чтобы не повысить голос, процедила Анна. Она чуть отстранилась от него, чтобы смотреть ему в глаза. – Сейчас тебя там не было. Будешь потом. В другом месте. Это же не закончится. Как ты вообще… Merde! Понравилось тебе в Мунго смотреть на то, что сделали на вокзале и в деревне? Enculé!
Это еще и причина, по которой он переехал в Англию! На долю секунды Анне кажется, что запала злости и раздражения ей хватит на то, чтобы соскочить с постели, потому что находиться рядом с Долоховым отчего-то становиться невыносимым.
Это совершенно точно не потому, что она сама такая уж принципиальная. Эндрю тяжело переживал эти теракты. Может быть, даже тяжелее, чем Аннины министерские знакомые. А у нее самой произошедшее в Рождество вызывало оторопь и даже легкий страх. Словно контуры ее привычного мира вдруг разъехались, и действительность поставила перед ней новые задачи. То, что делал Отдел Тайн, конечно, отличалось от работы обливиаторов и авроров, но с Рождества в каком-то смысле, частично, тоже было заточено на то, чтобы изыскать таких, как Долохов. Изыскать и отправить в Азкабан, где, клянусь, таким как ты, самое место! Это же просто дети, Долохов! Просто люди, которые собирались праздновать Рождество. Ах да, тебе же все равно, ты дежурил в Мунго.
И ради этого ты переехал? Ради дешевого жестокого шоу, которое постепенно погружает всю страну в хаос? Ты всегда был неадекватным, Долохов, но когда-то мне казалось, я знаю, до какой степени.
С постели она не встает. Только отводит от Долохова взгляд и машинально запускает пальцы в собственные растрепанные волосы, откидывая их с лица. Бежать куда-то сейчас, среди ночи, бесполезно. Бежать в его квартире попросту некуда. Какого драного кентавра ты тогда вообще заявился в мою жизнь, Долохов?
Этот вопрос почти срывается с ее губ, но тут Долохов говорит свое сакраментальное, уже заранее решенное, уже спланированное за них обоих. Ах вот как. Вот к какой дискуссии ты готов меня пригласить, ублюдок. Почему ты не сдох за эти двадцать восемь лет, а? Почему до сих пор не сгнил в Азкабане?
- Ta gueule! Замолчи! Заткнись! – Анна все-таки повышает голос, но ровно в ту секунду, когда Долохов порывистым движением, которого она не ждет, притягивает ее к себе.
- Ругайся?! Ты вообще понимаешь, в какое дерьмо ты вляпался? Ты думаешь, я буду ругаться?! – ругаться?! Она была в ярости, но бороться с Долоховым, если он в самом деле хотел удержать ее на месте, Анна, конечно же, не могла. И, выдохшись в его руках, пожалела о том, что палочка осталась в сюртуке.
– Ты что, думаешь, все так просто? – тяжело дыша от бесплодной борьбы, спрашивает Анна. – Ты сделал свой выбор. Я сделала свой. А теперь ты хочешь, чтобы вдобавок к тому, что у меня есть муж, а ты считал меня мертвой почти тридцать лет, мы решали твою очередную насущную проблему? Как ты сложишь это вместе, складыватель?
Проблема в том, что Анна толком не может понять, на что она злится больше. На то, что он, будучи тем, кем он был, все равно выбрал тот вариант, который испортит жизнь им обоим? На то, что Долохов наверняка убивал или еще будет убивать невинных людей? На то, что он каким-то непостижимым образом оказался в числе тех, кого называют угрозой безопасности всего магического сообщества? Или на саму себя за то, что она до сих пор здесь, лежит рядом, в его руках, уже ему не сопротивляется, потому что выдохлась, но и не соскочила с постели, когда у нее была возможность?
— Cesse-toi, Anya! — прошипел он, машинально повторяя за ней французский язык, на всякий случай сжимая руки на ней чуть крепче. К его удивлению, она довольно быстро выбилась из сил. Настолько быстро, что Долохов даже смутился. Он ожидал бурную реакцию, но обычно Анна не сдавалась так быстро. Или не хотела сопротивляться, или выжидала момент — одно из двух. Антонин почему-то предположил, что первое, но на всякий случай продолжил обнимать ее, чтобы наверняка не вырвалась.
— Мне не понравилось то, что я увидел в Мунго, — начал он спокойно. — И я специально остался дежурить на случай жертв среди мирного населения, хотя изначально этого в планах вообще не было. Если бы все планировал как обычно я, то они бы действовали по-другому.
Он мог бы добавить, что это была договоренность с Томом: позволить Лестрейнджам тащить на себе все последствия, хотя и основной состав Ставки тоже отправился на ту бойню. А была ведь бойня. Они только недавно пытались объяснить Риддлу, что все средства, конечно, хороши, но не такие массовые. Что акции устрашения тоже хороши, но не в таких масштабах. Что для захвата власти недостаточно одного лишь страха. Антонин мог бы рассказать ей то, что не рассказал остальным: что при всей его лояльности и хладнокровии осматривать раны случайно попавших под перекрестный огонь жителей было противно. Их изначальные цели были другие. Не такие грубые. Долохов не станет отказываться от выбранного пути, но любому пути иногда нужны корректировки.
Сукаблять, как только объяснить это орущей жене, которая находится буквально по ту сторону баррикад?
И вот его снова прорывает, как когда-то, когда их брак уже разваливался. Прорывает даже хлеще, потому что за последние почти три десятка лет высказываться было некому.
— Не я буду складывать, а мы, Аня! — Антонин уже не выдерживает, потому что эти обвинения уже порядком надоели еще тогда 28 лет назад, а сейчас это было уже за гранью. — Я бы хотел это решать вместе с тобой! Потому что смерть, сука, нас-таки не разлучила! Потому что нихуя это все не просто: ни мы с тобой, ни твой муж, ни Пожиратели, ни наша, блять, дочь, ты, кстати, помнишь, что она у тебя есть?! — он все еще держит ее, особо не применяя силы, но немного боится отпустить. И не потому что боится, что она убежит, нет, Анна останется, он это уже понял. Но все-таки проще говорить ей все это, когда есть возможность не смотреть в глаза, когда можно обнимать ее со спины и цедить слово за словом, осторожно, чтобы не сорваться на крик. Потому что хочется как обычно на нее наорать, потому что вообще-то она уже наорала на него, а это совсем несправедливо.
— И вообще прекрати на меня орать и обвинять во всех смертных грехах. Ты сама сюда пришла, сама осталась. Меня достало еще в 1949, что виноват всегда я. Ты хотела все решать вместе и обсуждать — так давай!
Неожиданно и к собственному удивлению Долохов громко выдыхает и разнимает руки, опираясь на кровать. Упирается лбом Анне в спину и просто пытается выдохнуть. Блять блять блять, Антонин, ну почему ты не послушал Игоря, зачем нашел ее, почему не послушал сам себя. Не привязываться. Нельзя привязываться, черт побери! Тогда терять будет некого, спасать будет некого, болеть не будет никогда и нигде. Рисковать будет некем, только собой. А ты взял да привязался еще в том гребанном августе 1944 года.
— Я тебя не отпущу. Я никого никогда в жизни не любил, кроме одной бешеной русской, которая вместо того, чтобы оказаться кисейной барышней, стала мне полноправным партнером по жизни, другом, но которой я так и не смог этого сказать, потому что ей захотелось все бросить. И вот я неожиданно встречаю тебя спустя столько лет, чтобы опять оказаться виноватым? Сама иди в жопу к своим кентаврам, Аня.
Let bygones be bygones, иногда говорит Каунтер. Обычно в его утешения Анна вслушивается вполуха, — их достоинство все равно не в том, что именно он говорит, а в том, как — но сейчас слова сами собой приходят в голову и их вековая и несколько веками же затертая мудрость наконец достигает Аниного сознания. Прошлое должно всегда оставаться в прошлом. Что минуло, то минуло — исчезло, растворилось, ушло навсегда, легло в могилу, оказалось запертым в склепе. Все. Точка. Новая страница. Нет ничего более опасного и напрасного, чем возвращение.
Голос Антона вибрирует у нее за спиной, отзывается в ней, забирается в нее вместе со смыслом его длинного, пространного, злого и немного беспомощного объяснения. Он, наверное, даже боялся, что она увидит этот знак. Но не показать его ведь нельзя — нельзя хотеть заниматься любовью с женщиной, нельзя тащить ее в постель, нельзя ласкать и целовать ее так смело и бездумно, не продумав, как скрыть то, что ты хочешь скрыть. Нельзя скрыть, что ты — убийца. Потому что это самое главное, что сейчас составляет тебя. Какая же она была дура, когда решила, что Долохов отказался от смерти. Это же невозможно. Хозяйка Даров — вот женщина, за которую Долохов держится, сам того не зная. Некромантия — это хотя бы была наука, Антон. А этот твой череп с выползающей из него змеей — это просто преступление и все. Знак, несущий смерть в самом бессмысленном, жестоком и вульгарном проявлении.
Чем больше Долохов говорит, тем более усталой Анна чувствует себя в его руках. Она цепляется за отдельные слова — «если бы все планировал, как обычно, я», «не я буду складывать, а мы», «смерть, сука, нас все-таки не разлучила»… Ты такое хорошее время выбрал для того, чтобы ты и я снова стали «нами», Долохов. Самое подходящее. И сам знаешь, наверное, что все это нелепо, потому что говоришь все это в спину, а не в лицо.
Он говорит, говорит, говорит. Дочь! Конечно, она помнит про дочь. Как забыть про существо, которое вытянуло из нее все то немногое, что у нее оставалось к пятидесятому году. Крошечный кусок костей и мяса, который забрал у нее Долохова и возвел между ними окончательную непреодолимую стену. Ты сбежал от меня, когда мы с этой твоей дочерью были одним целым, а потом что, вернулся из угрызений совести воспитать ее? На долю секунды внутри Анны поднимается безотчетная тревога. Она что, что-то пропустила? Долохов, может, не хранит дома ни одного колдофото взрослого ребенка, потому что боится, что если к нему нагрянут авроры или коллеги по никчемному ремеслу убийцы, они увидят ее лицо? Будь Долохов хитрее, можно было бы предположить, что, узнав, что она жива, он позаботился о том, чтобы подготовить квартиру «на всякий случай». Но это было для Долохова слишком сложно. Что делать, если он не бросил дочь? Что делать, если они, проклятые и обреченные ею на то, чтобы мучить друг друга всю жизнь, вдруг сошлись? Что если она приходит сюда по выходным, они ужинают вместе, обсуждают прошедшую неделю? Что если у его дочери есть муж и собственные дети? Что делать со всеми ними? Как объяснить им, если потребуется объяснять, что этот долоховский ребенок и все, что она сделала в жизни и все, кого она могла гипотетически произвести на свет, — это только воплощение их с Долоховым ненависти друг к другу? Это все, что Анна ненавидит в их той, прошлой жизни, — все это выродилось из нее вот этой нелепостью, маленьким, в конце концов покинувшим ее тело спрутом. Я хочу тебя, Долохов. До сих пор хочу тебя. Нас двоих. Потому что нас должно было быть только двое. Пока мы оба не захотели бы обратного. Так вышло, видишь, что я не захотела этого обратного никогда.
Он говорит, говорит, говорит, говорит. Долохов устал быть виноватым. Видимо, потому что она умерла из их отношений, оставив его с этим чувством вины на долгие двадцать восемь лет. Сейчас Анна тоже видит эту несправедливость. Конечно, она была виновата не меньше. Она не умела и не хотела с ним говорить. Нехотя шла на компромисс и никогда не шла на компромисс до конца — всегда старалась выгадать для себя возможность обратного пути. Она завела любовника, вместо того, чтобы поговорить с мужем. Конечно, она виновата. Конечно, на ней лежит половина вины за то, что случилось. Но может быть ровно поэтому прошлое и должно было остаться прошлым: они же все еще могут разделить ту вину пополам и унести эти половины далеко друг от друга, двигаясь в противоположные стороны.
Справедливые упреки ложатся на плечи неожиданно тяжелым грузом. Таким тяжелым, что Анна даже не сразу замечает, что Долохов упирается лбом ей в спину.
И говорит, говорит, говорит, говорит, говорит.
Сама иди в жопу к своим кентаврам, Аня, эхом замирает у нее между лопаток. Анна долго молчит.
— Когда я была беременна, я хотела, чтобы ты был вот таким, — наконец говорит она и, хоть Долохов и не может этого видеть, прикрывает глаза, заставляя себя постепенно расслабиться под весом его тела. — В постели за моей спиной. Я думала почему-то, что если ты захочешь ее полюбить, я тоже смогу. Что если ты захочешь утром положить руку мне на живот и почувствовать, как она шевелится во мне, я смогу почувствовать это правильно вместе с тобой. Но тебя не было. И я думала только о том, что она — это все, что мы можем. Ненависть, боль… проклятие. Я даже хотела, чтобы она не родилась. Мне казалось, если я ее потеряю, если она умрет, у нас будет шанс. Потому что она не будет напоминать мне о том, что я сделала с тобой, а тебе — о том, что ты сделал со мной…
Анна ненадолго умолкает, выдыхает, ищет руку Долохова и, пользуясь его молчанием, неловко переплетает их пальцы. Ей хотелось этого в сорок девятом. И в начале пятидесятого тоже хотелось. Почему бы не сделать хотя бы сейчас?
— Но она родилась, — продолжает Анна так, словно Долохов не знает финала истории. — А ты так и не приехал. Ты не сказал мне тогда, что ты никого больше никогда не любил. И я тебе не сказала. Я потом поняла… по-настоящему, смешно сказать, только недавно, когда увидела это у тебя в голове… он же был даже похож на тебя. Я просто хотела, чтобы ты меня любил. Я пришла к твоему отцу тогда, — неожиданно снова сбившись на дочь, продолжает Анна. — И сказала, что хочу умереть. Что хочу прекратить это навсегда. Я хотела, чтобы она принесла тебе несчастье, Антон. Чтобы раз ты струсил и не захотел полюбить нас двоих, ты не смог полюбить и ее. Чтобы ты смотрел на нее, а видел меня.
Анна медленно повернулась к нему лицом, по-прежнему не отпуская его рук.
— Я не хочу, чтобы сейчас оказалось, что это сбылось, — честно, не отводя взгляда от его глаз, сказала Анна. — Я люблю тебя. Всегда любила. Ты единственный человек, которому я это говорила в своей жизни. Ты бесишь, но я скучала… — она повторяет это с кривоватой усмешкой в уголках губ. — Я не могла желать тебе зла. И ей не могла. Она же просто ребенок. Она не виновата. Но если она у тебя есть… если к твоему этому делу с Пожирателями прибавить еще и ее… я не знаю, что нам делать. Люби ее, если умеешь. Я не могу. У меня нет детей, Антон. И никогда не будет.
Это все не то. Это не имеет отношения к настоящему. Наверное. Это даже к прошлому не имеет никакого отношения. Но Анне почему важно это сказать. Чтобы он знал, что она не забыла. Чтобы он знал, что она принимает на себя вину, потому что
— Тебе необязательно быть виноватым одному. Мы оба во всем виноваты. Прости, что я все бросила, если такое вообще прощают…
Прошлое должно оставаться прошлым. Но твое прощение, Антон, мне почему-то очень нужно. И я тянусь за ним, тянусь к тебе. Хочу, чтобы ты был близко. Хочу тебя поцеловать. Просто так, потому что могу. Потому что ты не хочешь меня отпускать и можешь мне об этом сказать, хотя ты опоздал на тридцать лет, Антон. Мы оба опоздали. И кто в этом виноват?
В ту ночь они очень долго говорили. Антонин тоже попросил прощения: в первую очередь за то, как оставил ту физическую и моральную рану им обоим, хотя честно признался, что не уверен, что поступил бы иначе, будь у него шанс.
— Я четко помню, как ты кричала, что я — монстр. Я ведь тебе не рассказывал, что конкретно случилось между мной и моим отцом в детстве?
Долохов вспомнил, как услышал это странное тогда еще слово в первый раз. Отец тогда сетовал матери, что их ребенок ведет себя странно, увлекается не тем, чем ему хотелось бы. Роман Алексеевич хотел, чтобы его ребенок стремился к знаниям, но не через препарирование червей из их сада. Однажды он нашел его на кухне, когда завороженный Антонин наблюдал за разделкой тушки кролика на обед и подробно расспрашивал домовиху обо всех его внутренностях. Роман Алексеевич тогда запретил ему приближаться к кухне. Когда он снова нашел там сына, то впервые задействовал розги. Вспомнилось и то, как он заново сломал себе нос во время завтрака. «Теперь ты понимаешь, почему я просил тебя сразу мне сообщить, если он поднимет на тебя руку?»
В то же время он не извинялся за убийство Арно, потому что сделал бы это еще несколько раз, если бы у него была такая возможность. Не стал добавлять, что возможно какой-то из его органов до сих пор хранится в морге Дурмстранга.
— Представь, каково это: знать, что твой и без того странный брак разваливается, получать намеки от матери, а потом смотреть на этого наглеца, который в красках рассказывает, где и что он делал с твоей женой, как она с ним счастлива и что ты, никчемный муж, должен ее ему отдать. Что бы ты сделала?
Антонин рассказал ей и про тот год, когда она была беременна. Со своей стороны. Как не смог приехать, потому что по-детски не хотел лицезреть последствия своих поступков. Как решил оградиться от нее, решив, что это все-таки будет правильнее и проще, тем более что именно об этом они договаривались с самого начала.
— Я надеялся, что ребенок не родится. Что ты что-то сделаешь для этого. И опасался, что если я приеду, то я тебя остановлю. Я ее даже на руки не взял, когда приехал в день похорон. И после тоже. В какой-то степени ты своего добилась: она смотрела на меня как ты, и я этого не выдержал.
Аня вела долгий монолог о своих ощущениях во время беременности, и слушать ее было больно. Больно было понимать, как они оба нуждались в поддержке и простом нахождении на расстоянии хотя бы вытянутой руки друг от друга, чтобы этот период, этот ужасный год прошел проще и как-то даже правильнее.
Он рассказал, что тем не менее, кажется, ждал письма с известием о рождении ребенка и даже как будто с легким трепетом. Рассказал, что боялся, но надеялся, что увидит их обеих, химия возобладает над сознанием, и он ребенка полюбит, а Ане наконец решится озвучить то, что надо было озвучить уже давно.
Долохов не стал ей рассказывать, что ее зовут Мария, что она в Лондоне и что они даже знакомы. Сказал лишь, что приезжал к ней максимум три раза, что она тоже закончила Шармбатон, перешел к тому, что родители уже умерли, но до Парижа он так и не доехал. Анна четко дала понять, что дочери в ее жизни как не было, так и нет, и он ни за что не стал бы портить ей жизнь. У Марии родителей никогда не было, только бабушка с дедушкой, возможно, правильней было оставить все, как есть.
К утру они даже вспомнили день свадьбы, и Антонин впервые за долгое время позволил себе рассмеяться над тем немного обидным воспоминанием.
— Я вообще думал, что у меня тогда ничего не получится, — с возрастом такое вспоминать легче, хотя слова все равно давались с трудом, пусть и через смех.
— С чего бы это?
— Ты меня вымотала! Ты как будто задалась целью мне доказать, что ты в курсе, что нужно делать и чуть не лишила меня мужского достоинства — буквально, Аня! И вот чего ты ржешь?
Голова все еще гудела от того, сколько всего он ей сказал, сколько услышал, от осознания полнейшего непонимания, что с этим дерьмом делать дальше, особенно в контексте Метки, на которую Аня все еще смотрела с легкой осторожностью. Но как же было приятно на какой-то момент проснуться после короткого сна и снова найти ее рядом, как будто и не было этих почти тридцати лет.
— У меня есть муж, Антон, — осторожно напомнила Аня, собираясь с утра на работу.
— Да, я в курсе. Если ты не забыла, это я.
— Дурак, ты же понимаешь, что я не о том.
— Угу.
— Я же не могу его оставить.
— Не смотри так на меня, убивать я его не буду.
— Антон!
— А что еще с ним делать?
— Ну, я думала немного исправить его воспоминания, — бросает она перед тем, как поцеловать его на прощание и закрыть за собой дверь.
Похоже, мне еще повезло, что она когда-то просто умерла. Пожиратель и стерва-менталист, все нормально.
Вы здесь » Marauders: stay alive » Завершенные отыгрыши » [21.02.1978] ghosts with heartbeats